— Какую ж индийскую! — с отчаянием перебивает Глеб. — В индийской и артисты индийские…
— Можть, другая какая, — поддается Потапыч. — Только, прикидываю, видал.
Люде весело — улыбается.
В проеме распахнутого окна застыли чернильные сумерки позднего вечера; внизу тихо плещет вода, и в комнату с берега вползают шорохи; в деревне, которая засветилась огнями, слышна гармонь, и голоса — такие же неясные, как шорохи. Люда накрыла своей ладошкой руку закаменевшего Глеба, и в ее заблестевших глазах перевернутые зайчики от электрического света.
— Чудеса, Хлебушек!
«Три семерки» сделали свое дело: бритые, дряблые щеки Потапыча закраснелись, и весь он полон редкой решимости и значительности; гремит Потапыч:
— А я говорю, не может сгинуть на земле древний самохинский род! Не сгинет! Дом поставим. Глеба оженим.
— Помолчи! — Глеб готов провалиться. «Теперь понес, не остановишь…»
А Люда хохочет, в ладоши хлопает:
— Правильно!
Она подходит к окну, просит у Глеба сигарету.
— Эт вы, Люда, зря, — вежливо критикует Потапыч. — Такая культурная, зачем вам курить?
— Привычка. — Она рассеянно смотрит в густые сумерки, смотрит долго. — У вас что ж, всегда так… спокойно?
— Спокойно, — подтверждает Потапыч. — Намедни лесник утоп. Сам в возрасте, жена молодая…
— Пойдем, Хлебушек, у воды посидим.
— И то, — Потапыч поддакивает, — воздух снаружи чище, вольней.
— Ты ее хорошо знаешь?! — радуется Люда.
Глеб молчит; он шарит рукой по влажной траве, нащупывает камешки, твердые комочки земли, кидает их в черную реку. Всплеск, бульканье, всплеск…
Когда Люда сказала ему, что приехала по специальному заданию — сделать очерк о том, в какой обстановке родилось письмо Н е з н а к о м о й д е в у ш к и, позавчера напечатанное в газете, — Глеб и растерялся, и вместе с растерянностью пришло смущение; подумалось: не заговори Люда о газете, он, наверно, и не вспомнил бы сейчас про Татьянку… Люда заслонила?
И оттого, что с приездом Люды он забыл про Татьянку, особенно когда та, может быть, вообще никому не нужна, когда ей тягостно и надо ей искать место в жизни, — вот от этого Глеб сам себе видится ничтожным, подлым человеком. Спасается лишь надеждой, разжигает эту надежду, не давая ей затухнуть: а вдруг внезапное появление Люды внесет изменения, даст то самое, что сейчас нужно и ему и Татьянке? А вдруг!
А что, собственно, ему нужно?
Из ночной спокойной мглы проступают вопрошающие глаза Татьянки. Она торопливо говорит:
«Послушай, я школу закончила, работать или учиться буду, но неужели они правы?»
Она наступает на него, толкает ладонями в грудь:
«А сам ты так живешь, как тебе хочется? Как положено?.. Что ж ты тогда не кричишь, не борешься, щук ловишь, билеты продаешь… что ж не борешься?»
«С кем? Погоди, отвечу…»
«С кем?! Ну с ними…»
«А кто они?»
«Я ждала: десятилетку окончу — все по-иному будет. Как праздника ждала. Это все не настоящее, что рядом, возле, а настоящее впереди. Ждет меня! Я терпела… Отца боюсь, слов его боюсь. Каждый день он: «Смотри, не прогадай…» А что я могу прогадать? Почитай, какое письмо в Москву, в редакцию газеты написала… Ответят, а, Глеб? Разве лишь обман в жизни?.. Ты много ездил. Везде разве то же самое?..»
— Что, Хлебушек, скис?
— Замечтался, — оправдывается он, с сожалением отпускает от себя вопрошающие глаза Татьянки.
НАДО ЖДАТЬ
Утром мужики, собравшись на дебаркадере к леспромхозовской барже, сыскали себе забаву.
Навалившись на перила, они смотрели вслед уходившим к лесу Глебу и Люде.
Она, счастливая, что рано встала, легонькая, быстрая, то и дело бросалась в сторону, приседала — фиолетовый колокольчик сорвать, щавельный лист попробовать, радужную бабочку с капроновыми крылышками ладонью накрыть: и с дебаркадера, поскольку Глеб был свой, знаемый, звучные камешки летели не в него, а в нее.
— Не артистка? Чем же она представляет?
— Ногами, Петя. И так, и враскоряк, а можа и лежа.
— Гы-гы… Есть Глебу интерес!
— Прыгает, чисто белка.
— А против твоей Таньки жидка, а, Фрол?
— Жидка не жидка, а в пазухе тож два грудка. Точно, Фрол?
Фрол Горелов курил и сплевывал за борт.
Когда баржа подрулила к дебаркадеру и мужики погрузились на нее, Глеб и Люда шли далеко берегом реки. По краям река была темной, а посредине, где угадывалось ее основное русло, она серебрилась; эта серебряная полоса бежала до плеса, от неощутимого ветерка серебро рябовато подергивалось — полоса, казалось, сплошь состоит из поблескивающей рыбьей чешуи.
— Ты, Хлебушек, приятный весь, мягкий, тебя так и хочется погладить. Давай купаться!
Она стаскивала с себя клетчатую, похожую на мужскую, рубашку, снимала, прыгая на одной ноге, брюки; Глеб видел, какое у нее до жалости худое тело под голубым купальником, какие слабые от плеч руки, — была она сейчас, раздетая, как избегавшийся за лето мальчик, стройный, правда, и гибкий. Он ринулся в воду стремительно, не дожидаясь ее, — стеснялся, что на нем не подогнанные, ловко обтягивающие плавки, а просторные, длинные трусы, купленные в сельмаге.