Глеб думает, что она может быть очень требовательной, настойчивой, упрямой, наверно, — прошли годы, и взяли они с собой ту, детдомовскую Люду; будто подменили, дали другую, не во всем понятную, которая пишет для газеты… Ну, а если она сделает этот свой очерк, ч т о б у д е т?
Он так и спрашивает, мысленно видя Татьянку, себя, Фрола Горелова, всех, о ком журналистка Людмила Уралова будет, возможно, рассказывать в очерке; он даже видит газетную страницу, только не может представить, как это спокойно лягут на нее знакомые ему имена…
— Чудак-человек, — отвечает Люда; подтягивает острые колени к подбородку и сидит, чуть раскачиваясь, спружиненным комочком. — Моя задача, повторяю, показать обстановку, которая толкнула девушку на побег из родного дома… Говоря громко, вынести на суд читателей какие-то явления, мешающие обществу, Не характерные для нас в целом…
— А ч т о́ б у д е т после этого?
— Хлебушек, я не прокурор. Если хочешь, я исследователь фактов.
— Каких?
— Господи, снова-заново… Помнишь, с нами в группе был вороватый мальчишка, такой раскосый… Васька Жмых. Он еще на спор, помнишь, лягушонка проглотил… А дружился с ним Толик из Рязани… Толика я в Москве встречала, он капитан милиции. Про Ваську рассказал — в духовной семинарии, на попа тот учится…
— Жмых?
— Вот и цель: исследовать, какими же путями они шли каждый к своему… Или ты…
— Я? Подожди. — Глеб хочет улыбнуться, хочет говорить легко и свободно (сколько ждал он такого разговора!), голос только перехватило. — Подожди…
Он все же справился с собой; это потребность — рассказать сейчас, о чем размышлял все последнее время, что пришло к нему именно здесь, на дебаркадере… Он вспоминает поначалу целину: жирная земля разворочена лемехами, ледок на осеннем озере — чтобы умыться, надо пробить его каблуком… Нет, целина — это так, для примера; сказать-то он должен о другом… И он говорит, с запинкой, и чем дальше — тем больше теряя веру в убедительность своих слов. Все его путаное объяснение свелось в общем-то к одному: он, Глеб, после детдома научился пахать землю, стоять с карабином на посту, он может быть дежурным по дебаркадеру, — все в своей жизни делает исполнительно, по-хорошему, а в это же время где-то рядом есть киноактеры и космонавты, геологи и капитаны дальнего плавания, есть кибернетика и олимпийская сборная команда, есть такие, как Рихард Зорге, и такие, ну как… Федя Конь.
— Ясно, — перебила Люда, — стремление к непознанному, понятная зависть… А данные? Есть у тебя данные, чтобы стать космонавтом, кибернетиком, знаменитым футболистом?
— Я совсем не об этом, не о себе, о жизни, — скучнея, отозвался Глеб.
Вдоль берега, прямо на них, шли четверо — чумазые, в замасленной одежде; шли колхозные трактористы, и лишь одного, что нес гармонь, Глеб не знал, — с центральной усадьбы, видно. Другие же — легкий на помине Федя Конь, бригадир Свиридов, недавно награжденный орденом «Знак Почета» (его портрет был в районной газете), и еще Гришка с Мокрого Хутора.
«Жди, ляпнут чего-нибудь, обязательно…»
Они глядели на Глеба и Люду, пересмеивались, и Федя, толкнув гармониста локтем, дурашливо пропел:
Гармонь рявкнула.
Гришка хуторской как бы между прочим, но так, чтобы и Глеб с Людой его услышали, с громким вздохом заметил:
— За одну б сейчас обнимку корову отдал!
Глеб сжал кулаки: и драться глупо, и черт знает что они еще выкинут. Люда шепнула:
— Пусть. Даже интересно.
Федя Конь снова заорал:
— Интересно, — повторила Люда.
Они приблизились и, не доходя шагов двух-трех, сели напротив, так что перед Глебом и Людой оказались четыре пары пропыленных и стоптанных сапог. Свиридов закурил, и остальные закурили.
— Загораем? — поинтересовался Свиридов.
— Работаем? — в тон ему спросил Глеб.
— Пшеница сильна. — Свиридов сплюнул и попал на собственное голенище, отчего смутился, поспешно смахнул плевок ладонью. — До февраля, почитай, бесснежные поля были, а пшеница вот уродилась… Ты в бригаду к нам, Глеб, не пойдешь? Есть вакансия. А после не будет. Пока, говорю, есть. А, Глеб?
— И повариха на стан нужна. — Федя пялил глаза на Люду; хохотнул: — Фрикадельками нас кормить!
Посидели они, докурили, глянули на красное солнце, падающее в лес, и зашагали своим путем, глохли их голоса — спорили о каком-то магнето.