Свиридов уже вторично забросил удочку на Глеба — переходи, мол, в тракторную бригаду. И Глебу приятно это: зовут — считают, значит, надежным работником, своим парнем. И если прикинуть, самым запоминающимся и светлым из всего, что он когда-нибудь делал, осталось такое: покачивается перед трактором прогретая степь, свежее, высвобожденное из-под спуда дыхание исходит от пашни, а на душе простор, в мыслях сознание собственной важности и нужности — как-никак от тебя зависит и эта степь, и люди, конечно, зависят (какому урожаю быть)… Все же в эти минуты, растревоженный в глубине своей, Глеб рассудил: даже уйдет в бригаду — беспокойство останется. Он начнет работать, женится, заведет корову, ему станут хорошо платить — и деньгами, и той же пшеницей, а другой мир, смущающий его, где-то возле, за лесом, за рекой, — будет волнующе посвечивать глазка́ми неоновых лампочек, будут взлетать ракеты к Луне и, скажем, к Марсу; этот непонятный влекущий мир придет к нему фотоснимками дальних стран с цветных вкладок журнала «Вокруг света», этот мир однажды рванется к нему с экрана, собранный в одно — в зовущую улыбку киноактрисы… Как помирить их для самого себя — тот мир и этот, в котором он сейчас?
День мерк, фиолетово тяжелела вода в реке, камыши заволакивало синим туманцем, и над головой в кровожадное облако сбивались комары. Люда, стряхнув с себя песок, натягивала рубашку; Глеб тоже поднялся.
— Сто лет назад они были точно такими…
— О чем ты, Глеб?
— Да они — река, комары, лес.
— Разве плохо?
— Глушь.
— А что, разве плохо? — Она обвела взглядом все, что вокруг мягко, неслышно и как бы охотно гасло в предвечерних сумерках, пожала узенькими плечами. — Есть, конечно… несоответствие.
Глебу понравилось: н е с о о т в е т с т в и е… Ему захотелось пожаловаться Люде на спокойную жизнь, которую здесь ничто не взбодрит и не перевернет, и, припоминая, он спросил:
— Ты знаешь, что такое циклотрон?
— А, — отмахнулась она, — к дьяволу этот циклотрон. Мы, Хлебушек, со встречи ни разу не поцеловались. Ай-ай, краснеешь. А я нет… Просто, Хлебушек, давно я не девочка. Дай поцелую.
И это утро на дебаркадере по-всегдашнему обычно. Проснувшееся солнце, повторившись на куполе реставрированного собора, детским воздушным шаром взмыло ввысь, Глеб сделал уборку на палубе, встретил первый катер, проводил баржу с леспромхозовскими рабочими.
По-прежнему, как вчера, позавчера и еще до этого, к воде важно спускались с бугра медлительные гуси; хромой почтальон с костылем укладывал мешки с почтой на грузовой мотороллер; облезлые, перегоревшие на солнце мальчишки, оседлав перила дебаркадера, ловили красноглазок.
На палубе, присев на перевернутые ящики, разговаривали Потапыч и Захар Купцов. До Глеба не сразу дошло — о чем они. А они, оказывается, о войне. Какие случаи случались.
— Он из шестиствольных минометов лупит, и наши поддают, — мирно рассказывал Потапыч, оглаживая свой пухлый живот; в привычку у него вошло проверять на ощупь — не нарастил ли нового жиру. — Он лупит, наши поддают… А я, вижу, вроде на нейтральную полосу заскочил. И донесение срочное, а куда сунуться под такой стрельбой — извиняй, не знаю. А тут ка-а-ак рванет рядом, я, понимаешь, брык, харю в землю воткнул и только невзначай увидел — воронка поблизости. Я р-раз, и прыжком туда!..
— Так уж одним прыжком? Ты?!
— Он тады с сухого пайка-то, Глеб, проворней был, — ухмыляясь, вставил Захар.
— Ладно трепаться, слушайте… А ты бы, Глеб, в буфет сгонял, пивца принес. После? Пускай после… Значит, в воронку я. Глубокая, водица ржавая на дне и — батюшки! — итальянец ихний, по форме вижу, там сидит…
— В воронке этой?
— А ты думал! Заблеванный весь с перепугу и вроде старый для войны-то — лет пятидесяти. Солдат. Я за автомат, а он свою винтовку отпихнул от себя и кричит… Очень понятным языком кричал: «Русский, не стреляй!..» И про детей что-то — дескать, ждут…
— А по уставу что? — видимо догадавшись, чем закончилась эта история, спросил Захар.
— Сильно угнетенным он мне показался, да и сам-то я в испуге был, — признался Потапыч.
— То-то, — непонятно чему обрадовался Захар. И осуждающе добавил: — А застрелить ты его обязан был. По присяге, понял! Иль в плен взять. А лучше застрелить. А ты нарушил.
Потапыч развел руками:
— Угнетенный, говорю, какой-то… Когда уползал он — штаны сзади драные, мокрые, хотел, не скрою, отчего-то гранатой в него кинуть. Не кинул.
Глеб, взяв у Потапыча ключи, пошел в буфет за пивом, а Захар, повысив голос, настойчиво требовал:
— Нет, давай тут обсудим!
И после, когда и Глебу, и самому Потапычу надоело слушать Захара, тот, желая, наверно, заполучить еще бутылку пива, все доказывал, что солдат есть солдат; похвалялся немецким осколком, засевшим у него в позвоночнике, от которого гнуться не может, не спит, из-за которого и ночным сторожем стал, колхозный ток караулит.
Глеб ждет. Чего — он толком не знает. Его ожидание тревожно, безотчетно.