Он с удовольствием произносил это — «стремительный десант». Звучало, по крайней мере для него самого, очень здорово и неотразимо: «морская пехота — стремительный десант…»
— А что́ — я водитель, и там — за баранку. У них амфибии, вездеходы-амфибии… Махнемся? Я тебе свой берет, ты мне фуражку? Трешница в придачу.
— Не надо трешницы. Пользуйся.
Неотмываемые пальцы паренька жадно погладили якорек на фуражке, — Глеб порадовался: вот и к месту вещь пристроил… А синий берет, что оказался у него в руках, был щедро забрызган маслянистыми пятнами, впитавшими грязь, и вообще — шоферский головной убор, что с него возьмешь! Не в карман, а незаметно за сиденье сунул его — пусть у хозяина остается.
Славышино на подъеме укатанной дороги вынеслось навстречу — красными, зелеными, в основном серыми крышами, поблескиванием оконных стекол, грачиной стаей, тяжело повисшей над кладбищенскими тополями.
— Где притормозить?
— Жми. За магазином.
— А за фуражку спасибо… Девки тут есть хорошие?
— А где их нет?
Глеб сошел с дороги, одинаково чувствуя жесткую пыль на губах и под ногами; раздвинул кусты акации, тоже пыльные, теплые, и очутился у крыльца дома тетки Лександры.
— Нету ее у меня, — зло отрезала она, открыв дверь; была тетка Лександра желтолица, худа, костлява, с выпученными неведомой нутряной силой глазами, — чем-то смахивала на сушеную треску; поглядела на него еще, повнимательнее — неожиданно улыбнулась. — Ты, чай, при стоячем пароходе служишь? И молчишь. Знаю я тебя тогда… А она, вишь как, утресь в район укатила. На день-другой. Заходи в избу-то, отдохни.
— Я поеду, — отказался Глеб, переживая в себе неудачу. — Надо ехать.
Снова через кусты акации выбрался на дорогу, зашагал к чайной, прикинув, что здесь легче словить попутную; тянуло на холодное питье — хоть воды из колодца…
Ждал долго — ни одной машины, а дорога, оставив поселок, бежала в поле: вначале через желтизну кормовых подсолнухов, затем по бурой картофельной плантации; Глеб, посмотрев на то, как она, эта дорога, легко и свободно устремилась в сторону Русской, решил податься пешком. («Нищему десять верст не крюк!»)
Идти вот так — спорым, уверенным шагом, без груза, в одиночестве, — необременительно, даже приятно; и он, сбросив рубаху, шел, вспугивая перед собой сусликов, бессознательно радуясь голубому небу, тишине, густым запахам перезревших трав, всему, что в избытке было вокруг и что не всегда замечается. Он вспоминал тех, кого встретил сегодня, думал о них, по привычке пытаясь найти в каждом хоть маленькую долю того, что как-то отвечало бы на тысячу и один вопрос, занимающие его в жизни. Он всегда не мог сразу забыть, равнодушно оставить позади себя людей, с которыми случайно сталкивался: они волновали непохожестью друг на друга, хотелось угадать, какому счастью они радуются и какой печалью заботятся, хотелось сравнить с собой…
В тетке Лександре, присмотреться, в ее нынешнем одиночестве — прожитая жизнь; в этой прожитой жизни, за опущенными занавесками на окнах, в полумраке вдовьего дома, — какие-то свои большие тайны, минувшие счастливые мгновения и остановившиеся горести; ночами пищат мышенята в подпечье, и просыпается она от скрипа рассохшихся половиц, и вздрагивает, пугаясь, холодея от предчувствия долгожданной встречи… Но нет — никого! Никого…
«И Потапыч, — раздумывает Глеб, — к чему-то стремился, а чего достиг — растерял. Утвердить хочет меня на земле, поскольку себя не утвердил. Или другое тут… Он опять же ищет, чего всю жизнь не нашел. А может, каждому человеку так всю жизнь и искать?..»
Глеб припоминает, какое веселое оживление было в Потапыче по весне, когда внезапно пришла к нему из Бобровки одна женщина, рябоватая, но достойная с виду — чистая одеждой, с ясным спокойным взглядом; и еще она приходила, сам Потапыч бывал в Бобровке, помолодевший и очень гордый за себя… Электробритву купил тогда, — по утрам гудела на весь дебаркадер; смущаясь, ободрял его, Глеба: «У Софьи в Бобровке племянница в учительницах, видная, в белых туфлях, современная, в волейбол играет, губы крашены, и тебе, прикидываю, интересная для совместного разговору будет…» Учительницу Глеб увидел — после уже: обычная учительница, суховато-вежливая и хорошая, возможно, а вот у Потапыча с бобровской Софьей недели через две на третью расстроилась предполагаемая совместность. «Сморщился я весь, — дыша обидой, пояснял Потапыч, — а Софья — она в прекрасном жизненном расположении, настроенная женщина, а я куда ж тут…» С той поры, пожалуй, потерпевший поражение старик и ухватился за мысль отгрохать (да еще на зави́дки всем!) собственный дом. (Я отгрохаю, а ты, племянник, живи, тебе есть для чего жить, — я на п р о д о л ж е н и е смотреть буду!)
— А на черта мне! — вслух сказал Глеб, отгоняя от себя пришедшие глаза Потапыча — укор в них, тоска.