— Ненавижу,— сказал Делалия,— хаос и насилие, поэтому и не согласен с Рамизом. А что юноша столько времени говорил всякую ересь, виноваты мы все. Да, все. Наиб прав. Только он не сказал, в чем наша вина. А вина наша в том, что нам все безразлично, ничто нас не волнует, кроме нас самих, слишком много мы думаем о своем благополучии и о благах этого мира. Вот удивляемся, что нам никто ничего не сказал, что люди покрывали его. А я, скажу вам, не удивляюсь. Почему, собственно, нам должны говорить? Что связывает нас с народом? Да ничего. Граница пролегла между нами и народом, и через границу мы засылаем только стражников. И государство у нас не одно — у нас свое, у народа свое. И между этими двумя государствами отношения далеко не дружественные. И не по вине народа. Виноваты мы, наша надменность, бесцеремонность, тысячи глупых предрассудков, без которых мы не мыслим своей жизни. Только себе мы присвоили право мыслить, указывать путь, по которому следует идти, определять меру вины и наказания. А Коран говорит: «Все сообща решайте, сговариваясь!» Мы изменили Корану. Изменили и здравому рассудку, потому что плохо выполняем то, что провозгласили своим правом. Плохо мыслим, оторвались от всего и вся, путь указываем по непроходимому терновнику, а не по широкому тракту, несправедливо караем и еще несправедливее обвиняем. Вот почему бунтовщик мог баламутить людей так долго, а мы об этом даже на знали. Народ его укрывал, неужели это не ясно? И вот теперь мы требуем строгости, непреклонной суровости, страхом хотим навести порядок. Разве это кому-нибудь когда-нибудь удавалось? Задумывались ли вы о том, чем запомнимся мы народу? Страхом, который всюду сеем? Жестокостью, с которой обороняемся? Тяжкой жизнью, которую мы не пытаемся облегчить? Пустословием, на которое так щедры? Вот вы тут сыпали угрозами, сулили расправы и кары. И никто не подумал о наших грехах, никто не заикнулся о причинах наших бед, никого не удивило, что такого не случилось раньше и в значительно больших размерах. А почему? Не могу я допустить, чтоб все вы думали так, как говорили, это было бы слишком страшно. Не верю, что вы поступаете так из корысти, это было бы слишком недостойно вашего звания. Значит, боитесь обидеть кого-то, кто стоит выше вас? Если это так, мне жаль вас. Но заклинаю вас богом, не выпускайте свой страх за пределы этого собрания, не мстите за свое унижение! Накажите преступника, как того требует закон и справедливость, накажите по всей строгости, но не ищите виноватых там, где их нет. Так вы только породите новых преступников. И не тратьте столько высоких слов и важных резонов для сведения своих мелких счетов. На нас лежит гораздо большая ответственность и перед народом, и перед историей, чем мы это себе представляем. И кадия, и вас всех прошу не обижаться на мою прямоту. Я слишком уважаю и вас и себя, чтобы молчать, думая иначе, или говорить не то, что думаю.
Делалия сел, наступила тишина.
О честный дуралей, подумал я взволнованно, не решаясь поднять глаза и взглянуть вокруг.
Во время его речи некоторые в ярости вскакивали, выкрикивали слова несогласия и гнева, но кадий урезонивал их решительным жестом и невозмутимо дослушал Абдуллаха Делалию до конца. Конечно, все это ему не безразлично и неприятно, однако на его хмуром лице ничего нельзя прочесть.
Почему он позволил ему говорить? Неужто он и в самом деле так терпим? Или хотел показать, что каждый может говорить, что думает? Или ему надо было, чтоб несчастный выложил все, что у него на душе?
Может, и меня позвали в надежде, что я тоже наговорю чего-нибудь недозволенного?
Вспомнился мне вечер у хаджи Духотины. Ведь хафиз Абдуллах говорил то же, что и я! И похлеще меня! Страх леденил кровь в жилах, когда я слышал его в этой всколыхнувшейся яростным негодованием толпе. Не сделай кадий повелительного жеста, хафиза постигла бы еще худшая участь, чем меня,— костей бы не собрали!
Не вставая, кадий закончил обсуждение, отметив, что, несмотря на отдельные ошибочные мнения, собрание проявило высокую сознательность и оправдало его ожидания. Различия во взглядах не было, и это единство будет способствовать нашим усилиям по сохранению и упрочению всего, что для нас свято. Если люди, в чьи обязанности входит эта задача, не выполняют ее, этим займутся те, для кого общее благо дороже личного и кто готов защищать истину от любых врагов. Сказав, что о собрании он доложит вали и прочим властям, он поблагодарил нас и отпустил по домам.
Выходя, Молла Ибрагим мигнул мне, неприметно кивнул головой и отвернулся. Разве после стольких угроз обращаться ко мне не стало еще более опасно, чем прежде? Или он решил, что в такую минуту я особенно нуждаюсь в поддержке?
А я как раз колебался, пойти ли за ним и расспросить, что он думает об этом сборище, или оставить в покое — все равно ведь побоится сказать, что он думает, а может, со страха и вовсе ничего не думает. Но, к великому моему удивлению, он кивнул мне, и я решил подойти.
Я не стал толкаться с большими людьми в узких дверях и терпеливо ждал, пока все выйдут.