Да и вообще, где мне было думать о перемене рода занятий, когда я был до глубины души встревожен решением моего отца все-таки продать тот клочок земли, на котором я жил и с которого так успешно кормился. Я понимал, что могу, конечно, прибегнуть к тактике проволочек (что я и делал), но кризис все равно неотвратим — город разросся, его пригороды обступили меня со всех сторон, и, хотя соседи не выказывали прямой враждебности по отношению ко мне, к моей развалюшке будочке и неживописному огороду, на отца оказывали давление почтенные горожане, по большей части предпочитавшие оставаться неизвестными; они давали ему понять (косвенно), что совершенно не разбираются ни в родной литературе, ни в литературе других стран; однако высказывались (открыто) в том смысле, что в их районе не место человеку, который, как выразился некий член муниципалитета, «за двадцать лет не потрудился ударить пальцем о палец». Тут уж тяни не тяни — а я, конечно, тянул,— но при том даже, что отец вообще откажется продавать участок, все равно дело не уладится до тех пор, покуда мою нищую хижину не сменит строение, вид которого удовлетворит вкусы районных законодателей. И в довершение всего на меня еще обрушились трудности чисто литературные. Я по-прежнему очень сомневался в своей писательской плодовитости, а между тем только что, сравнительно быстро, была закончена еще одна повесть, которую я озаглавил «Когда поднимается ветер», и вдруг меня осенило, что, в сущности, это не самостоятельная повесть, а как бы длинный пролог к большой и более зрелой книге. И, несмотря на одолевавшие меня неприятности и заботы, больше всего мне хотелось, ни на что не обращая внимания, не отвлекаясь на пустяки, немедленно, безотлагательно приступить к работе.
Сразу после войны меня (впервые в жизни) стало донимать сознание, что я старею. С этой мыслью я просыпался по утрам, и в течение дня она по нескольку раз ко мне возвращалась. Я считал, что у меня осталось мало времени — ведь мне уже за сорок и я болен туберкулезом. Но дело, конечно, было не в этом. Несмотря на возраст и болезнь, я вел активный образ жизни, проворачивая много разных дел. Я не чувствовал себя пожилым, не ощущал упадка сил. (Откуда у меня брались силы — и время,— чтобы столько читать: стихи, романы, философские труды, книги по истории,— до сих пор не представляю себе, но я читал и читал без устали, обычно при свече, и сколько раз перед рассветом спохватывался, что еще бы минута, и я бы спалил свою постель, а с нею и весь домик.) Я засыпал без затруднений в любое время, и ночью и днем, стоило мне только дать себе волю, посплю десять минут — и снова бодр, а для нового дня трудов мне хватало пяти часов сна. Но, как ни ловок я был в искусстве засыпать мгновенно, мне еще далеко было до моего дяди Гарри. Иной раз, захлопывая поздно ночью книгу, я видел, что он еще досматривает спортивную газету, потом он задувал свечу и не успевал прикоснуться головой к подушке, как смотрю, а он уже спит.
Но беспокоился я по вполне понятным причинам. Образ жизни, который я с таким трудом выработал и поддерживал около полутора десятилетий, грозил в одночасье рухнуть. Кончилась война, а с нею настал конец и кое-каким ограничениям военного времени, поговаривали, что теперь правительство перестанет регулировать цены, арендную плату, перепродажу земли; дело шло к всеобщей инфляции, как было очевидно для всякого, кто хоть что-то смыслил в истории, для некоторых это, может быть, и означало надежду на барыши, но таким, как я, сулило одни бедствия. Мне было трудно работать: в голову лезли настойчивые мысли о том, сколько теперь придется платить за наём помещения и участка земли, чтобы я мог вести прежний образ жизни, сочетая работу в доме и в саду,— отцу-то я оплачивал только налоги да вносил деньги за воду, ну, и совсем немного сверх этого. Но потом мне пришла в голову такая мысль: если бы отец переписал свой участок на меня, пока цены еще не подскочили много выше номинала, тогда я бы уговорил дядю, и он помог бы мне построить небольшой, но настоящий дом, который, во-первых, отвечал бы требованиям городского совета, а во-вторых, впоследствии, когда немочи — астма, ревматизм, раздутие желез и надвигающаяся старость — не позволят ему больше жить в одиночку у себя на ферме, он сможет поселиться в нем на пару со мной. Правда, даже мысль о том, чтобы разлучить дядю с фермой, казалась предательством — за тридцать с лишним лет он ни разу не уезжал дольше чем на несколько дней,— но никуда не денешься, подросло новое поколение моих двоюродных братьев, а его племянников, которые будут рады заступить на его место, если организовать все ко взаимной выгоде. А для дяди на старости лет послужит большим утешением то, что, пока он жив, ферма по-прежнему будет значиться за ним и он долго еще сможет проводить лето за летом в тех местах, где прошли самые трудные и самые счастливые годы его жизни.