Вспоминать теперь, как я выжил в те первые сумасшедшие недели водворения в новом доме,— все равно что припоминать давно разгаданную головоломку, когда разгадка забыта и ход рассуждений утерян. Надо было все разобрать и разложить по местам, сделать тысячу всяких дел в доме и во дворе, и так целый день, с утра и до позднего вечера, когда, обессиленный, валился в постель. И помнится, в ту весну и в начале лета фрукты и овощи у меня на участке поспевали так же щедро, как и в прежние времена (и для себя, и на продажу, и для раздачи друзьям), несмотря на некоторое уменьшение площади — оно, вопреки моим опасениям, почти не сказалось на урожае. Работа в саду и на огороде давалась мне легче, чем в доме: из долгого опыта я точно знал, когда и что надо делать, и не терял даром ни минуты. А вот под крышей одолевали трудности. Строитель, он же архитектор, считал, что в доме должно быть очень много света, и не скупился на оконные проемы. Их в доме было прорублено целых четырнадцать — и это было ошибкой. Моя прежняя будочка, с одним большим окном и одним маленьким, представляла собой нечто вроде пещерки, укромного логова, столь ценимого человеком еще на заре цивилизации, дом — темный угол, где можно прийти в себя или проделать что-то сокровенное. Мне всегда казалось, что только так и должно быть. Нечего делать солнцу в человеческом укрытии, а если понадобится свет, его можно честь по чести получить от лампы, или свечи, или, может быть, достаточно растопленного очага, в отблесках которого делаешь свою тихую сидячую работу. Теперь же пришлось раздобывать вороха плотной материи на шторы, да еще какие-то приспособления, чтобы их привесить. Приобретение влетело в копеечку, а кройка и подшивка оказались совершенно мне не по зубам, я сдался и пригласил на это дело знакомую, у которой в доме прежде жил Карл Вольфскель, трудолюбивую, энергичную женщину, содержавшую больного мужа и прирабатывавшую шитьем. Так что с этой трудностью в конце концов управились. Но был еще пол. Обить его войлоком от стены до стены? Боже упаси! Покрыть линолеумом? Покрасить и натереть мастикой? Что-то обязательно надо было сделать, нельзя же, чтобы на полу появились безобразные пятна от готовки — да мало ли что можно расплескать.
И все это время я мечтал наконец очутиться у себя за письменным столом. Мне постоянно что-нибудь да мешало, а ведь я, как ни странно, чувствовал, что по-настоящему живу, только когда замираю над листом бумаги!
А тут еще внезапно возникло новое осложнение — быть может, самое опасное для целей и задач всей моей жизни.
Я никогда не мыслил себя, так сказать, общественной фигурой: быть на виду у общества казалось мне, как и многим другим, довольно сомнительным достижением. Но я знал также, что в том мире, где я живу, увидеть свое имя в печати — мечта многих. Помню, про молодую женщину упомянули в газете в разделе местных новостей при описании карточного вечера в одном доме, так она у меня на глазах (я стоял тут же, в очереди к прилавку) едва не растерзала владелицу киоска за то, что та не приберегла для нее этого номера. В молодости, работая в нотариальной конторе, я неоднократно убеждался, что среди моих клиентов многие радуются любой возможности так или иначе прославиться. Прогуливаясь изредка вместе с Гарри по улицам города, я, случалось, заглядывал в здание городского суда и один раз видел за загородкой для свидетелей совсем молоденькую девушку, которая со всякими подробностями описывала, как ее, согласно ее утверждениям, изнасиловали. С наклеенными ресницами и щедро наложенным гримом, одетая в какое-то блестящее, словно бы из фольги, платье, она казалась не пострадавшей, а эстрадной дивой на подмостках, играла на публику, на присяжных, не выпускала из внимания и судью, вернее, нарочито не удостаивала вниманием, подчеркивая своим видом и поведением, что он, как человек старый, в счет не идет. Ну просто тщательно отрепетированный, искусный спектакль, в ходе которого лишь изредка упоминался непрезентабельный бледный молодой человек на скамье подсудимых, который сидел свесив голову и, видно, рад был под взглядами публики провалиться сквозь землю.