Как известно, многие гении изобразительного искусства, и притом такие, которые давали строжайшую стилизацию, в высшей степени деспотичную переработку действительности, считали себя натуралистами и полагали, что они передают только то, что видят. И действительно, они именно и видели
сразу так, что совсем не знали присущего нехудожнической жизни противоречия между внутренним созерцанием и внешним объектом. В силу таинственной связи гения с глубочайшей сущностью бытия все его индивидуальное, самочинное созерцание есть вместе с тем для него – и, в меру его гениальности, также и для других – черпание объективного содержания вещей. В Гёте фактически было единым процессом то, что, с одной стороны, представляло развитие его собственного духовного направления, а с другой стороны, являлось восприятием и усвоением природы. Поэтому кантовское представление, что наш разум предписывает природе ее общие законы (так как природа возникает для нас лишь в силу того, что разум вкладывает чувственные впечатления в присущие ему формы), должно было быть совершенно чуждым Гёте и даже отвратительным. Оно должно было означать для него невероятное преувеличение антагонизма между субъектом и объектом: субъекту приписывается слишком много самостоятельности, его заставляют насильственно вторгаться в природу вместо того, чтобы смиренно и бескорыстно воспринимать ее; объект же оказывается слишком непокорным, не входя в субъект своим абсолютным существом и делая тщетным гигантское усилие субъекта вовлечь его в себя. Гёте, который непосредственно сознавал свое Я как бы параллельным природе, должно было казаться, что кантовское решение дает субъекту и слишком много, и слишком мало, и что оно, с одной стороны, насилует объект вместо того, чтобы покорно отдаваться ему, а с другой стороны, не в силах поймать объект, как что-то неуловимое, как «вещь в себе».Такой же антагонизм, при кажущейся близости, оба мировоззрения обнаруживают и в вопросе о границах познания. Если Кант постоянно подчеркивает непознаваемость того, что образует сущность мира по ту сторону нашего опыта, то Гёте повторяет, что позади всего постижимого лежит еще непостижимое, которое мы можем только «тихо почитать», последнее, несказанное, на чем кончается наша мудрость. Для Канта это означает абсолютную границу нашего познания, полагаемую самой природой последнего. Для Гёте это означает лишь предел, обусловленный глубиной и таинственной темнотой последней основы мира; так верующий смиряется пред невозможностью созерцать Бога не потому, что Бог вообще недоступен созерцанию, а потому, что наше созерцание должно для этого расшириться, очиститься и углубиться в ином мире. Поэтому Гёте говорит:
Sieh, so ist Natur ein Buch lebendig,Unverstanden, doch nicht unverständlich[81].