И в том-то заключалось своеобразие его исканий, что врожденные свойства своего духа он разыскивал не как свои лично, а как свойства духа общечеловеческого, что он по какому-то удивительному чутью не желал санкционировать в себе ничего, что своей всеобщностью не удостоверяло бы своего божественного, то есть природного происхождения. Так сильна была в нем жажда подлинности, что он ничему не хотел верить – не только европейскому умозрению, но и опыту тысячелетий, даже своему собственному опыту, а хотел нащупать самый грунт человеческой психики, который, однако, всякий может нащупать только в себе и который проверить на подлинность можно только в опыте тысячелетий. Это был во всяком случае чрезвычайно благотворный скептицизм по отношению к явлениям собственной душевной жизни и к общепринятым мнениям; но вместе с тем в этой рассудочной робости, в этой боязни ошибиться сказывалась, очевидно, сравнительно слабая напряженность внутренних импульсов, потому что, будь они могучи, они определились бы быстро и рано укрепились бы в сознании. Но возможно и то, что медленность и расчетливость толстовских исканий объясняются художественным складом его натуры. Как бы то ни было, работа самоопределения совершалась в Толстом под непрестанным контролем мысли, которой он так глубоко не доверял: одно из роковых противоречий человеческой судьбы.
Мы видели, что исходной точкой Толстого было обожествление природы как единственного критерия (и источника) всякой законности и подлинности в мире; соответственно с этим его конечной целью было – отыскать и в человеческом духе его подлинные, природные силы или свойства, все же остальные изобличить и отвергнуть. Очевидно, что предпосылкой такого исследования являлось предвзятое убеждение, что, тогда как в «природе» все совершенно и нет ничего поддельного, в области духа совершились какие-то неправды, норма нарушилась и исказилась. Как это могло случиться? Ведь человек со всем, что в нем есть, – часть той же природы, то есть все его бытие регулируется ее же непреложными и непогрешимыми законами. На этот вопрос обожатели «природы» искони отвечают: дело в том, что человеческому духу присущ один орган, хотя и природный, но самозаконный, – именно сознание; оно-то и увлекает дух с путей естества на путь произвола и нарушает закономерность природную; на протяжении тысячелетий оно успело глубоко исказить природу в человеке. Так рассуждал и Толстой. Он знает, что в человека вложена «потребность положительных решений», но он убежден, что именно эти положительные решения «уничтожают инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре». Совершенно ясно, что логически это утверждение не выдерживает критики; раз деятельность сознания – естественная потребность человеческой натуры, то она столь же нормальна, как и потребность любить, и, следовательно, не подлежит осуждению. Мы можем скорбеть о том, что сознание шатко и близоруко, что оно плохо уживается с нашими инстинктивными наклонностями и что от этого происходит мучительный разлад, но сердиться на сознание за эти неудобства смешно, как было бы смешно сердиться на то, что вещи разделены пространством. Сознание, как и категория пространства, есть природная, предустановленная данность; прими благоговейно и этот тяжкий дар из рук твоего Бога-природы, познай, что и самая неустойчивость мысли, и ее неспособность вместить всю истину, и ее разногласие с твоими инстинктивными потребностями – суть тоже «законы природы», именно непреложные законы природой данного нам сознания. Наука доказала, что в ряду биологических сил самосознание возникло позже всего и сравнительно очень недавно; что же мудреного, что оно еще не окрепло и еще не пришло в равновесие с остальными силами духа? Кто знает: не были ли когда-то, в своем зачаточном состоянии, столь же шатки и неуживчивы предшествовавшие ему по времени инстинкты любви и добра (что мы и видим на низших стадиях развития), а еще раньше, при начале органической жизни, – даже инстинкты животные?
Ничего этого Толстой не хочет знать, но, противореча себе в каждой строке, упорно твердит свое: эта потребность хороша, а та дурна, то есть делает то же самое, что он так осуждает в людях, дерзающих утверждать, что цивилизация – благо, варварство – зло, и т. д., то есть, по его же словам, проводит воображаемые черты по морю и ждет, что море так и разделится. Большего непочтения к Всемирному Духу и большего произвола не может быть, как написать эти строки, которые напечатаны в «Люцерне»: «Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, Всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени, и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу», – написать так, это значит веление Духа признать, а веление мыслить – отвергнуть.