— Да, и дрова. Для родины дрова грузил. Для Советской Республики. А что отца взяли… Ну, что ж, всяко бывает. Первые годы революции, конечно, надо было всего остерегаться, кругом враги. И кто служил буржуазии, тому туго приходилось. Отец отчасти и сам виноват. Не надо было ему у Дерьмоватова работать… был бы он фабричным пролетарием, не попал бы на Соловки… А он в младшие приказчики пошел… Конечно, он никого не эксплуатировал, сам себя только… А потом от нашей дорогой родины, от компартии я все готов вынести. Ну, отец погиб занапрасно, и я согласен занапрасно погибнуть. Наше дело такое, товарищи, работать, переносить трудности и коммунизм строить… и удары, конечно, принимать. Такова, товарищи, эпоха. И не все же удары. Вот я тридцать пять лет работал, двадцать лет ждал комнаты и дождался. За свое терпение не комнатой, а квартирой награжден. То же и с вами будет, товарищи! Работайте, ждите.
— Спасибо! — ответил прежний нахальный голос.
— А трудности, они человека закаляют, что вроде гимнастики для характера.
Президиум с увлечением зааплодировал. Жидко захлопали и в зале.
— А я, товарищи, кончаю. Спасибо дорогой советской власти за неустанную заботу о каждом маленьком труженике. Спасибо нашей родной компартии, а в частности нашей парторганизации (последний листок) в лице секретаря товарища Ухмыляева. (Тот выпрямился и сжал губы.) Спасибо администрации в лице начальника ДУРА товарища Дуванова, спасибо профорганизации в лице председателя месткома товарища Тудысюдова… Спасибо всему коллективу. Спасибо за квартиру! Теперь я умру спокойно, оценили мои труды… Комната… кухня… ванная… уборная… передняя. Кто имеет в Москве такую роскошь? Только знатные люди имеют. Спасибо, товарищи… — Плаксюткин всхлипнул и высморкался в чистейший носовой платок.
— Даю обещание работать не покладая рук. Хорошо работал, отлично работал. Стану сверхъестественно работать! — исступленно выкрикнул Плаксюткин.
Бешено зааплодировал президиум. Захлопал зал, зараженный чужой радостью. Начальник ДУРА встал, повелительно махнул рукой. Все стихло. Он торжественно объявил охмелевшему от счастья и удачного выступления Плаксюткину:
— Мало того, товарищ Плаксюткин. Мы сейчас с Сергеем Сергеевичем и Бонифатьем Дмитричем решили исходатайствовать вам орден «Знак Почета» за тридцатипятилетнюю беспорочную усердную службу. Вы достойны этого за ваш неусыпный труд, преданность родине и советской власти, за ваше взволнованное сегодняшнее выступление…
— С-с-спасибо! За что? Такое благодеяние!
Этого Плаксюткин выдержать не мог. Он схватился за сердце и грохнулся на пол. После соответственной суматохи явился врач, пощупал пульс, приложил стетоскоп к груди счастливца и, как полагается, пожал плечами:
— Конец!
Дневники. Записные книжки. Эссе
Из дневника 1946–1947 годов
<…> Мое истечение мозга. С утра я была голоднее собаки, ничего не лезло в голову. К вечеру вернулась язва-старуха, у к<отор>ой я обитаю вот уже с полгода. <нрзб.>, выпила я чаю с белым хлебом, появились мысли.
Просмотрела несколько номеров «Журнала Московской патриархии» (я почему-то все время читаю «психиатрии») за 1943 г. Воззвания, послан<ия>, соборы, молитвы о Красной армии нашей и «богоданном вожде». Чрезвычайно интер<есно>. Православная церковь сделала замечательно ловкий политический шаг и проявила большую дальновидность. Сейчас борьба с церковью в силу этих причин стала весьма затруднительной.
История преисполнена гейневской иронии. Над чем посмеешься, тому и послужишь. Едва ли в голову Ленина прокрадывалась еретическая мысль, что когда-то партии и сов<етскому> прав<ительству> (хотя бы до определенного этапа) придется вступить в сотрудничество с церковью и поневоле «лить воду на мельницу» святейших патриархов Сергия, а затем Алексия. Да и Тихон, наверно, открестился бы, как от дьявольского наваждения, от пособничества нечестивым безбожникам. Впрочем, нет! О Ленине служили панихиды по всем церквам. Ох, умна и хитра церковь, по крайней мере, в лице ее верховного руководства. Что ни говори, древнейшее учреждение, пожалуй, непревзойденное по глубине психологического проникновения, по некоей «медицине духа», а последняя, видимо, необходима усталому человечеству, прошедшему последние ступени озверения от гориллы до человекобога и от человекобога до гориллы.
У патриарха Алексия лицо умного, спокойного и уверенного в своих силах монаха-дипломата. Не ханжеский, не великопостный византийский лик, не благолепный старческий. Такое лицо могло быть у папы эпохи Ренессанса. Какие разговоры происходили там, на аудиенциях? Можно нафантазировать приблизительно следующее.