Падре Окариц благословил завещание покойного. Он открыл Святое Писание и указал монахам на сходное место о винограднике. И братья копали и копали, так что пласты земли чернотою блестели на пылающем солнце, и погонщики мулов на пыльных дорогах останавливались в удивленье.
Да, тогда это было возможно, тогда братья были и юны, и тощи, и их усердные руки не чувствовали болезненных волдырей.
В тени сидел настоятель в своем старом кресле и бросал хлебные крошки белым голубям, прилетавшим на монастырский двор.
Его круглое красное лицо довольно блестело, и он одобрительно кивал, если один из усердных замирал и вытирал пот со лба. Иногда он хлопал грозно в мясистые ладоши, если какой-нибудь испанский сорванец отваживался слишком близко подобраться к монастырскому саду.
А когда отзвенит колокол, зовущий к вечерней молитве, и легкий бриз навевает благословенную прохладу с моря, в этот час он часто сиживал под шелковицей и смотрел, как играют волны далеко внизу, в бухте. Как тонущие лучи солнца жмутся к поблескивающим гребням, смешиваются с ними в светящуюся пену, — тогда воцаряется мир, и темные долы лсдут и молчат.
Вот тогда-то, наверное, он и послал за старым Мануэлем, садовником торговца Отеро, который знал тайны виноделия, как никто другой во всей стране, и слушал его.
А листья шелковицы беспокойно шумели, как будто хотели развеять тихие речи, чтобы их не услышал кто-то незваный.
И качал головой добрый пастырь, внимая словам о том, что в сусло нужно бросить куски старой кожи, чем грязнее, тем лучше, дабы улучшить букет, и смотрел испытующе в изборожденный морщинами лик старца, желая понять, правду ли тот говорит.
А когда стемнело и солнце скрылось за зелеными холмами, то он просто сказал:
— Ступай домой, сын мой, спасибо тебе. Смотри, вон уже разлетались окаянные ласточки. — Так называл он летучих мышей, которых терпеть не мог. — Да благословит Божья Мать твой путь.
Потом пришла синяя молчаливая ночь с тысячей добрых глаз, и тлели искры в дремлющей гавани. А тяжелые гроздья винограда всё наливались соком.
О как бушует молодое бурное вино в подвалах, как будто рвется прочь из тьмы, на волю, где оно рождено!
Бочонков было мало, и монахи жаловались, что плоды их тяжкой работы так скудны.
Падре Сесарео Окариц не промолвил ни слова, только хитро улыбался, когда пришла курьерша и принесла письма торговцев — голубые, красные, зеленые, — с гербами и затейливой вязью, со всех концов Испании.
Когда же пришло послание двора, с королевской печатью, то уже не было тайной: монастырское вино Алькацаба стало жемчужиной Малаги. Подобно пурпуру древности драгоценному его отпускали на вес золота, и букет его воспевали поэты.
Властители пили его и к ним приближенные дамы, и поцелуями собирали его капли с края кубка.
Богатство поселилось в монастыре, и подвалы опорожнялись от вина, и ларцы полнились сверкающими сокровищами.
Великолепная часовня «del Espíritu Santo»[13]
вознеслась на месте старой, и мощный серебряный колокол возносил хвалу Господу, звеневшую благою вестью над долинами.Братья поглядывали мирно, стали толстыми и круглыми и величественно восседали на каменных скамьях. А с рытьем уже давно было покончено.
Но виноград родился, как и прежде, — сам собой. И это было монахам по душе.
Они ели и пили; только раз в году — как на праздник — они отправлялись со своим аббатом в подвал, когда бродило вино, и, подмигивая друг другу, смотрели, как он бросал в каждый бочонок пол старого сапога. Вот и вся тайна, как они считали, и они радовались вместе с благочестивым старцем, который всегда для этого торжественного момента сберегал свои старые сапоги и сам их резал.
Старый Мануэль, правда, часто говорил, что это, собственно, чудо, что одна только кожа не может быть причиной столь чудесного вкуса вина. Кожу-то кладет каждый третий винодел в Малаге в свое сусло, когда оно бродит. Видно, благодати исполнена сама земля, доставшаяся им в наследство.
Но все это мало заботило братьев: солнце светило, виноград рос, а поставщик королевского двора из Мадрида приезжал год из года, забирал бочонки и привозил деньги.
Одним ясным осенним днем падре Окариц уснул в своем кресле под шелковицей и больше не проснулся.
В долине внизу звонили колокола.
Зеленое, простое, прохладное ложе земли!
Возле умерших аббатов спит он теперь. И остатки стены на вершине холма отбрасывают свою тихую, почтенную тень на его могилу. Там много мелких синих цветочков и узкая каменная доска: «Requiescat in расе».[14]
Кардинал Сарагосский прислал молодого аббата, падре Рибаса Собри.
Ученый муж, имевший глубокие познанья, воспитывался в школах братства Сердца Христова. С уверенным, пронзительным взглядом, худой и волевой. Прошли времена сладкого безделья — работники отпущены, — и снова, кряхтя, согнули спины толстые монахи, собирая виноград; до глубокой ночи они должны стоять на коленях и молиться, молиться.