Читаем Избранное: Социология музыки полностью

Шубертовской радости в ее непосредственном выражении неведома форма, готовая для использования, она близка низшей эмпирической реальности и едва ли не предоставляет ей себя, выходя из области искусства. Кто нашел музыку для такой анархической радости, должен быть дилетантом; а когда высокому государственному деятелю революция не представлялась дилетантской? Но такой дилетантизм есть дилетантизм повторного начинания, и его печать – самостоятельная организация, поднимающаяся из его начала. У Шуберта организация остается композиторской техникой, но ее образ колеблется. Нигде он не бывает столь близок истине, как в своем фольклоре, совсем ином по своему смыслу, чем у любого другого, кто к этому стремился после него. Шуберт не пытался возместить утерянную близость недостижимой далью. Для него трансцендентная даль постижима в ближайшей близи. Это лежит у входа, как Венгрия, и одновременно так далеко, как ее непонятный язык. Поэтому тайна, которая присутствует не только в венгерском дивертисменте, в фа минорной фантазии и побочных партиях ля мажорного рондо, но в тонких ответвлениях пронизывает все творчество Шуберта, осязаемо приближаясь и удаляясь, подобно призраку в до-диез минорной теме финала ля минорного квартета. Язык этого Шуберта – диалект, но это диалект без почвы. В нем конкретность родины, но это не здесь присутствующая родина, а родина в воспоминании. Нигде Шуберт не теряет больше почву, чем тогда, когда он о ней говорит. Она открывается в образах смерти, но в ближайшей близи природа сама снимает себя. Поэтому путь от Шуберта ведет не к жанру и почвенничеству, а к глубочайшему изменению и к едва намеченной реальности освобожденной музыки преображенного человека. Шубертовская музыка, подобно сейсмографу, наметила в нерегулярных чертах весть о качественном изменении человека. Ей отвечают рыдания: рыдания чистейшей сентиментальности в "Доме трех девиц", так же, как рыдание, идущее от потрясенного тела. Шубертовская музыка вызывает слезы еще без участия души: так необразно и реально проникает она в нашу душу. Мы плачем, не зная почему; потому что мы еще не такие, как обещает эта музыка, и в несказанном счастье от того, что ей достаточно быть, и она способна уверить нас в том, что мы когда-нибудь будем такими. Прочесть ее мы не можем, но она предлагает нашим полным слез глазам шифры конечного примирения.

1928

Хвала Церлине

Среди важных господ и трагических дам она не более, чем эпизодическая фигура. Правда, на нее упал неотразимый взгляд, необузданный гранд протягивает ей руку, и она оказалась бы чрезмерно робкой, если бы сразу же не последовала за ним в его замок. Это недалеко. Однако поскольку opera buffa не допускает совращения невинности, и Мазетто[25] не мог бы, конечно, отомстить так величественно, как благородный Оттавио за оскорбление донны Анны, да Понте[26] пресекает промискуитет, в котором стороны не равны, восстанавливает моральный и социальный порядок между сословиями и озаряет в стигийской ночи светом факела счастливую близость в примирении ее с тем, имя кого распространилось на всех дурней и растяп. В конце звучания моцартовского оркестра происходит как бы примирение всего человечества. И происходит оно во имя свободы. Пение Церлины звучит так, будто оно проникает через открытое окно в бело-золотой зал XVIII в. Она еще поет арии, но их мелодии уже песни: природа, веяние которой уничтожает оковы церемониальности, но все еще сохраняет формы исчезающего стиля. В образе Церлины живет ритм рококо[27] и революции. Она уже не пастушка, но еще не citoyenne [157]. Она относится к мгновению, промежуточному между ними, и в ней мимолетно возникает человечность, не искаженная феодальным принуждением и защищенная от буржуазного варварства. Кое-что от этого свойственно некоторым стихам и образам молодого Гёте. В словах: "И в своем веселье она подходит к зеркалу" дан ее миниатюрный портрет. Как Фридерика[28], она находится "на границе между крестьянкой и горожанкой. Она движется легко и грациозно, словно не имея веса, и две толстые белокурые косы, ниспадавшие с изящной головки, казались слишком тяжелыми для ее шейки. Ее блестящие голубые глаза смело смотрели на мир, хорошенький вздернутый носик так живо и мило втягивал воздух, словно не существовало на свете никаких забот. На руке у нее висела соломенная шляпа. Итак, я имел счастье с первого же взгляда охватить и познать всю ее ласковую прелесть" [158]. Когда, не предполагая ничего дурного, Церлина предлагает возлюбленному в отместку за ее неверность побить ее и превращает тем самым деревенскую грубость в утонченность, она предвосхищает то утопическое состояние, в котором устраняется различие между городом и деревней.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже