Услышав, что отец мой обречён,Что сколько путь к светилам не тропи я,Бессмысленна любая терапия,А знахари и травы – ни при чём,Ему купил я общую тетрадь,И тепля в нём судьбы его незнанье,Просил его начать воспоминанья, –О юности и детстве написать.Отец, переживавший свой недугИ не привыкший к долгому безделью,Поставил столик рядышком с постельюИ стал писать, не покладая рук.День изо дня он вспоминал с трудом,То позабыв, то вдруг припомнив снова,Старогубернский облик Могилёва,И дедовский сгоревший позже дом.Жизнь возвращал он близким и родным,Их имена записывал в тетрадку,Как человек, приученный к порядку,И делом озабоченный своим.Отец слабел и таял с каждым днём.Его писанья приближались к цели,И лёгкие внутри него горелиНеугасимым тлеющим огнём.Тупою болью наполнялись сны.Мгновение бедою нам грозило.С трудом переходила осень в зиму,И радости не ждал я от весны.А он писал, невидимо горя,Не славы и не заработка ради,Хотя, увы, листы календаряМелькали чаще, чем листы тетради.Он годы жизни гнал наоборот,Неугасимым пламенем объятый.Воспоминанья двигались вперёд:Семнадцатый, двадцатый, двадцать пятый.И видел я, его успехам рад,Осенний сад с крутящейся листвою,Мерцающие шпили над Невою, –Таким отцу открылся Ленинград.Там над колонной вспыхивал кумач,Литые трубы полыхали медью.Недолго продолжался этот матч, –Соревнованье между ним и Смертью.Когда в гробу лежал он, недвижим,В парадной, непривычной мне, одежде,И родичи, не умершие прежде,Склонялись опечаленно над ним,Он светел был и был далёк от нас,Заплаканных, угрюмых, мешковатых,Как будто находился в этот часВ начале вспоминаемых тридцатых,Где оборвал последние словаВнезапной смерти цепенящий холод,Где мать была покойная жива,И я был мал, и он ещё был молод.