Читаем Избранное. Тройственный образ совершенства полностью

Но если он не сумел переломить своей природы и жизнь его не соответствовала его идеалу, – он дорого платил за эту слабость. Глубокий душевный раскол отравил ему лучшие годы, он был болен – так он сам говорит в своей исповеди – тем внутренним раздвоением, «тем беспокойством гневающейся на самое себя души, когда она с отвращением смотрит на свою грязь – и не смывает ее, видит свои кривые пути – и не покидает их, страшится грозящей опасности – и не ищет избегнуть ее». Он завидует тем, которые никогда не задумывались над вопросом о спасении, о греховности земной жизни: они, по крайней мере, вполне наслаждаются радостями данной минуты, не отравляя их себе страхом за будущее, тогда как он не знает счастья в настоящем, но не может рассчитывать и на блаженство в будущем. Долгая надежда и страх, говорит он, вечно оспаривают друг у друга власть над его духом; он постоянно чувствует в своем сердце какую-то неудовлетворенность (sentio inexplutum quoddam in praecordiis meis semper); его душа и тело находятся в вечной борьбе между собою; он не хочет того, что может, не может того, чего хочет, и вечно ищет того, чего и хотел бы и мог бы, но не находит; он ни жив, ни здоров, ни мертв, ни болен, – жизнь и здоровье он приобретет лишь тогда, когда достигнет выхода из лабиринта земной жизни. Бывают минуты, – рассказывает он, – когда я чувствую себя подобно человеку, который окружен бесчисленными врагами и не видит выхода нигде; тогда мне все кажется противным, жалким и страшным, – врата отчаяния открыты предо мною. Порой эта чума держит меня в своих тисках целые дни и ночи, и это время кажется мне не светом и жизнью, а адскою ночью и горчайшею смертью. В эти минуты он проклинает судьбу, жизнь, весь мир; эта короткая жизнь, говорит он, есть долгая смерть, мрачная тюрьма, жилище скорби, неисходный лабиринт заблуждений; ложе этой жизни для него жестко и покрыто терниями; судьба неустанно преследует его и наносит ему глубокие раны. В одном поэтическом письме, обращенном им к себе самому, он говорит: «Вспомни: с тех пор, как, нагой и беспомощный, ты покинул чрево матери, знал ли ты хоть один отрадный день, когда бы горе, слезы, стоны и печальные заботы не теснили твою грудь, когда бы умолкли твои беспрестанные жалобы!» Он жаждет покоя и мира, но враждебный рок отказывает ему в них. «Если бы я нашел на земле какое-нибудь место, не говорю – хорошее, но не дурное, или, по крайней мере, не слишком дурное, – я никогда не покинул бы его»; но он не находит такого места. Все раздражает его больной дух. Он не может жить без слуг, и вечно жалуется на них, называет их подлыми тиранами, ненасытными собаками, ядом, чумой; тот ему слишком молод, этот слишком стар, один слишком поспешен, другой слишком вял. Он не находит слов, чтобы выразить отвращение, которое возбуждают в нем вонь улиц, собаки и свиньи, бродящие стадами, отталкивающий вид нищих, грохот экипажей и гул голосов, надменность счастливых и скорбь несчастных. Он утверждает, что нет под звездами места, где бы благородный дух не утомляли тысячи неудобств, так что нет человека столь счастливого и столь привязанного к жизни, чтобы его не охватывали порой ненависть к жизни и жажда смерти. И так как на земле нет такого места, то он, «подобно человеку, принужденному лежать на жестком ложе, поворачивается то на один бок, то на другой», то есть кочует с места на место. Он стремится в Италию; приехав туда, он начинает тосковать по Воклюзу: «Воспоминание об этих местах охватило мой дух с такою силой, что я не мог устоять против желания вернуться», – и он возвращается; но не проходит года, и его уже томит скука, он ненавидит и проклинает эти места и ищет предлога покинуть их; и Италия ему слишком далека, и Авиньон с развратною курией слишком близки, и прочее; прожить в Воклюзе лишнюю неделю кажется ему невыносимым, – он пускается в путь, но, застигнутый ливнем, возвращается и остается там целых полгода.

В одной из своих канцон (l’vo pensando) Петрарка говорит, что порой, когда он размышляет о своих душевных муках, им овладевает такая глубокая жалость к себе самому, что он готов плакать над собою. Мы знаем, что он любил свое «я» во всех его проявлениях, а за мучительную борьбу, за раскаяние и томление он любил себя еще с удвоенной нежностью, как мать – больное дитя. Быть может, к этому чувству присоединялось и другое – тщеславное сознание, что в его сердце вместилась вся беспредельная скорбь мира, что таких мук, как он, не знает ни один человек. Отсюда та «сладость страдания», dolendi quaedam voluptas, о которой он говорит в своей исповеди, то болезненное сладострастие, с которым человек бередит свои раны: «Я так упиваюсь своими страданиями и муками, – говорит он, – (sic laboribus et doloribus pascor), что извлекаю из них некое наслаждение и расстаюсь с ними лишь против воли».

III

Перейти на страницу:

Все книги серии Российские Пропилеи

Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Санскрит во льдах, или возвращение из Офира

В качестве литературного жанра утопия существует едва ли не столько же, сколько сама история. Поэтому, оставаясь специфическим жанром художественного творчества, она вместе с тем выражает устойчивые представления сознания.В книге литературная утопия рассматривается как явление отечественной беллетристики. Художественная топология позволяет проникнуть в те слои представления человека о мире, которые непроницаемы для иных аналитических средств. Основной предмет анализа — изображение русской литературой несуществующего места, уто — поса, проблема бытия рассматривается словно «с изнанки». Автор исследует некоторые черты национального воображения, сопоставляя их с аналогичными чертами западноевропейских и восточных (например, арабских, китайских) утопий.

Валерий Ильич Мильдон

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
«Крушение кумиров», или Одоление соблазнов
«Крушение кумиров», или Одоление соблазнов

В книге В. К. Кантора, писателя, философа, историка русской мысли, профессора НИУ — ВШЭ, исследуются проблемы, поднимавшиеся в русской мысли в середине XIX века, когда в сущности шло опробование и анализ собственного культурного материала (история и литература), который и послужил фундаментом русского философствования. Рассмотренная в деятельности своих лучших представителей на протяжении почти столетия (1860–1930–е годы), русская философия изображена в работе как явление высшего порядка, относящаяся к вершинным достижениям человеческого духа.Автор показывает, как даже в изгнании русские мыслители сохранили свое интеллектуальное и человеческое достоинство в противостоянии всем видам принуждения, сберегли смысл своих интеллектуальных открытий.Книга Владимира Кантора является едва ли не первой попыткой отрефлектировать, как происходило становление философского самосознания в России.

Владимир Карлович Кантор

Культурология / Философия / Образование и наука

Похожие книги

Искусство войны и кодекс самурая
Искусство войны и кодекс самурая

Эту книгу по праву можно назвать энциклопедией восточной военной философии. Вошедшие в нее тексты четко и ясно регламентируют жизнь человека, вставшего на путь воина. Как жить и умирать? Как вести себя, чтобы сохранять честь и достоинство в любой ситуации? Как побеждать? Ответы на все эти вопросы, сокрыты в книге.Древний китайский трактат «Искусство войны», написанный более двух тысяч лет назад великим военачальником Сунь-цзы, представляет собой первую в мире книгу по военной философии, руководство по стратегии поведения в конфликтах любого уровня — от военных действий до политических дебатов и психологического соперничества.Произведения представленные в данном сборнике, представляют собой руководства для воина, самурая, человека ступившего на тропу войны, но желающего оставаться честным с собой и миром.

Сунь-цзы , У-цзы , Юдзан Дайдодзи , Юкио Мисима , Ямамото Цунэтомо

Философия