Сиделками в санатории были католические монахини. Через несколько дней Михаэль заметил, что старшая сестра — полногрудая особа, лицо которой пламенело из-под белого крахмального чепца как красная роза, — влюбилась в него. Нашла она и способ выразить свою любовь. Она стала по-матерински заботиться о нем. Михаэль был тронут.
Однажды, проверив его белье, заштопав две пары носков и вымыв щетку и гребешок, она с материнской строгостью сказала ему, что он должен купить себе новые домашние туфли, потому что старые совсем износились. Михаэль тут же отправился в город. Заодно он решил купить дорожный несессер.
На Макс-Иозефплаце он встретил сотрудника «Рагебух»- Йозефа Борнштейна, перу которого, по мнению Михаэля, принадлежали лучшие статьи из всех когда-либо написанных на немецком языке. Оказалось, как ни странно, что и Борнштейн хочет купить дорожный несессер. А может быть, это было вовсе не так уж странно? Может быть, немецкие антифашисты сердцем уже почувствовали то, чего еще не понимали умом: что впереди у них долгий, долгий путь по всем странам нашей планеты.
Выйдя из магазина, они увидели, что за углом узкого переулка, по Макс-Иозефплацу, пригнувшись бегут люди от какой то невидимой опасности, Ничто не нарушало тишины, но тишина-то и казалась особенно страшной: выяснилось, что правительство Гельда вышло в отставку и мюнхенские нацисты уже устроили охоту на антифашистов.
На другое утро, окончив укладывать чемодан и поднявшись с колен, старшая сестра спросила с робкой улыбкой, не возражает ли Михаэль, если она проводит его до вокзала.
В такси им овладели невеселые мысли. Неужели же все, о чем он мечтал восемь голодных лет богемной жизни, все, что он потом создавал тяжелым двадцатилетним трудом, — все это будет зачеркнуто, сердце и смысл его жизни? Может, и сам он будет теперь перечеркнут в стране своего родного языка? В «Фелькишер Беобахтер» уже несколько недель тому назад появилась статья о нем, полная угроз и бессмысленной брани. Да и удастся ли ему вообще перебраться через швейцарскую границу? Тут он невольно улыбнулся: «При теперешнем положении дел мне может принести только пользу то, что меня провожает сиделка в одежде католической монахини, — со стороны это выглядит, как будто я больной самых консервативных убеждений».
Перед тем как он сел в поезд — они уже пожали друг другу на прощанье руки, — старшая сестра, вдруг вся закрасневшись, достала из складок своего просторного одеяния букетик фиалок и протянула ему. Оба готовы были сквозь землю провалиться от смущения.
Поезд тронулся. Она медленно подняла руку и помахала — чуть-чуть, только пальцами. Он глянул назад — она стояла вся черно-белая и совсем одна на пустом перроне. Еще раз она медленно-медленно подняла руку.
Михаэль благополучно миновал швейцарскую границу. (Уже на другой день политических эмигрантов стали снимать с поездов.) Он поехал в Цюрих.
Началась его вторая эмиграция. Она длилась семнадцать лет.
VII
Михаэлю уже минуло пятьдесят лет, и двадцать пять из них он прожил в Берлине, Берлин был его местом работы, мастерской, где ковались его мысли и чувства, был его жизнью. Всякий раз, когда он на лето уезжал из города, его сразу же начинало неодолимо тянуть обратно, в Берлин. Он всегда возвращался раньше положенного срока и, сойдя с поезда на вокзале Ангальтер, радовался тому, что снова попал в фокус, где сконцентрировалась энергия всей Германии. Он прекрасно понимал, почему, вернувшись после пятнадцатимесячного кругосветного путешествия, Макс Палленберг на вопрос, что из виденного ему больше всего понравилось, радостно ответил: «Берлин».
Теперь пути назад не было. Это тягостное чувство сопровождало его все семнадцать лет, изо дня в день, все равно в горе или в радости, — всегда, при всех обстоятельствах, вечно, как дыхание, было с ним гнетущее чувство, что нет пути назад — в Германию, в свою мастерскую, в свою жизнь, в свою природу, с которой он чувствовал себя неразрывно связанным, словно он был частицей ее — долиной, деревом, рекой в летний вечер. Его жизнь перестала быть его жизнью. Он как бы распался на две части.
Когда в 1934 году Герберт Уэллс в Лондоне на банкете пенклуба, устроенном в честь немецких писателей-змигрантов, произнес речь о творчестве Михаэля, сам Михаэль не мог отогнать мысль: «Он-то в своей стране». В различных европейских странах Михаэль заметил по недвусмысленно злорадному тону и по холодному сочувствию прежних почитателей, что писатель, оторванный от своей родины, котируется на бирже авторитета так же низко, как обесцененная акция. Но он к этому отнесся довольно спокойно — он ушел в себя, он остался один.
Нацист, назначенный новым президентом академии, членом которой состоял Михаэль, адресовал ему печатный запрос, признает ли он, Михаэль, национал-социалистское правительство. Если нет, его исключат из числа членов. «Вам надлежит написать одно только слово — «да» или «нет». Михаэль не ответил ничего. Даже простое «нет» казалось ему уступкой.