Иллюстративная статистика: когда Ллейтон Хьюитт победил Давида Налбандяна в мужском финале Уимблдона 2002 года, не было ни единого очка за серв-энд-воллей[459]
.Среднестатистическая силовая игра на задней линии не скучна – особенно в сравнении с двухсекундными розыгрышами старомодной игры с выходом к сетке или утомительными зависающими мячами в классической войне на измор при игре на задних линиях. Но она несколько статична и ограничена, она, как многие годы публично опасались знатоки, вовсе не конечная точка эволюции тенниса. Игрок, который это доказал, – Роджер Федерер. И доказал он это в рамках современной игры.
Тут важно это «в рамках» – оно упускается из виду при чисто нейронном взгляде. И именно поэтому нужно правильно понимать смысл сексуальных атрибутов вроде «тонкости» или «точности». Федерер – это не «или/или». У швейцарца есть вся скорость Лендла и Агасси на ударах с отскока, и он тоже отрывается от земли при ударе и с бэккорта может перебить даже Надаля[460]
. Что на самом деле странно и неправильно на табличке в Уимблдоне – общий скорбный тон. Точность, тонкость и элегантность в эру силовой игры на задней линии не мертвы. Ибо 2006-й – по-прежнему еще какая эра силовой игры на задней линии: Роджер Федерер – первостатейный и чертовски силовой бейслайнер. Просто на этом он не кончается. У него еще есть ум, оккультное предугадывание, чувство корта, способности читать оппонентов и манипулировать ими, комбинировать вращения и скорости, обманывать с направлением и маскироваться, пользоваться тактическим предвидением, периферийным зрением и кинестетическим диапазоном, а не одной только прямолинейной скоростью – все это показало пределы и возможности мужского тенниса в том виде, как он играется сейчас.…Что, конечно, звучит очень возвышенно и мило, но, пожалуйста, поймите, что посыл этого парня не возвышенный и не абстрактный. И не милый. В той же выразительной, эмпирической, доминирующей манере, в которой преподал свой урок Лендл, Роджер Федерер демонстрирует, что скорость и сила сегодняшней профессиональной игры – лишь ее скелет, не плоть. Он – буквально и фигурально – перевоплотил мужской теннис, и впервые за многие годы будущее игры кажется неопределенным. Вы бы видели в этом году пестроцветный балет юниорского Уимблдона на внешних кортах. Укороченные с лёта и смешанные подкрутки, нескоростные подачи, гамбиты на три удара вперед – и все это со стандартными здоровяками и убойными мячами. Конечно, пока не узнать, был ли среди тех юниоров какой-нибудь созревающий Федерер. Гений невоспроизводим. Но зато вдохновение – заразно, и многообразно, а даже просто увидеть вблизи, как сила и агрессия становятся уязвимыми перед лицом красоты, значит вдохновиться и (в преходящем, смертном смысле) примириться.
Господин Когито
Лучшая книга 1994 года – первый английский перевод «Господина Когито» Збигнева Херберта, стихотворного сборника, вышедшего в Польше в середине 1970-х, задолго до заслуженно знаменитого «Рапорта из осажденного города и других стихов» Херберта. Господин Когито – персонаж, который появляется в большинстве лучших стихов Херберта: это такой поэтический Пнин[461]
– интеллигентный, но не особо умный, безнадежно запутавшийся, но отважно искренний в попытках разрешить вечные вопросы человеческого бытия.Збигнев Херберт – один из двух-трех лучших ныне живущих поэтов мира и безоговорочно лучший из так называемых постмодернистов. Поскольку любое великое стихотворение несет в себе некую эмоциональную важность, которая в иронической оболочке становится поверхностной или банальной, постмодернистским поэтам достался тяжелый крест. Образ Когито позволяет ироническому абсурдизму и искренней эмоции у Херберта не только сосуществовать, но и подпитывать друг друга. В сравнении с «Господином Когито» весь спектр американской поэзии – от ретроградной старомодности неоформалистов и нью-йоркеровских медитативных текстов для тенистого дворика до стерильной абстракции языковых поэтов – выглядит бледно. То, что только писатели из Восточной Европы и Латинской Америки преуспели в объединении духа и человеческого чувства с пародийным отстранением, которого как будто требует постмодернистский опыт, должно нам о чем-то говорить. Может, когда у нас закрутят политические гайки, то и мы, американцы, научимся писать подобные вещи получше.
Обратно в новый огонь