Разбудило меня хриплое карканье ворон. Я с трудом отлепился от ствола дерева, под которым задрых. Да где я, блин? Я помнил, как решил не возвращаться в реабилитационный центр, сиречь общагу для бывших зэков, где отбывал остаток срока за тройное ограбление банка, после того как оттрубил два года в федеральной тюряге. Думаю, тюремные власти выпустили меня досрочно, впечатленные моим интеллектом и хорошими манерами. Я был первым заключенным на их памяти, который запросил себе собрание сочинений Шекспира в одном томе. Я, понятное дело, никакой не высоколобый; просто меня вырастила женщина, преподававшая литературу и историю искусств в колледже. Одно из самых моих дорогих воспоминаний — это когда в день рождения (мне тогда семь исполнилось) мама сводила меня на потрясающую постановку «Цимбелина»: эту пьесу я хорошо знал, мне ж с младых ногтей на ночь Шекспира читали. Когда я пробегаю глазами знакомые строки или ловлю их на слух, я словно слышу голос матери. Любить шекспировские пьесы — то же, что любить ее.
Ну да, сбился я с пути, грешен. Мама умерла рано, и после того мне было плевать на все. Я связался с «плохими парнями», пристрастился к мелкой уголовщине. Подсел на наркотики, что мои криминальные наклонности лишь укрепило; я уже и не мыслил себе жизни без риска. Срок-то отбыть не проблема. Читай себе хорошие книжки да повышай уровень образования. Но мордовороты и невежественные «терапевты» в реабилитационном центре меня здорово достали, так что в один прекрасный день я ушел искать работу и не вернулся: грабанул магазинчик, прихватив пару бутылок отменного виски, угнал тачку у какого-то слюнтяя и покатил себе куда глаза глядят — ехал, пока бензин не кончился. А после того, спасибо вискарю, все вроде как в тумане. Помню, я куда-то долго топал пешком, потом поднялся на холм, вошел в лесок и остановился передохнуть. Небось так и вырубился под дубом.
Когда я наконец-то очухался, уже сгущались сумерки. Небо еще отсвечивало пурпуром, над горизонтом низко висела оранжевая луна, словно гигантский диск. Мне никогда не нравилось, как луна на меня пялится, так что я в сердцах швырнул в нее пустой бутылкой. Тут я заметил и другой отблеск — движущийся источник света медленно приближался и наконец превратился в фонарь в руках у Иисуса. Этот «Христос» оказался рыжим дылдой с темными пронзительными глазами, одетым в костюмчик из двадцатых годов, судя по виду. Он остановился в нескольких футах от меня; луна в точности за его головой казалась сияющим нимбом, вроде как на картинах Чимабуэ или Джотто{112}
. Застонав, я попытался встать и почувствовал, что между ног у меня мокро и разит мочой. Я расхохотался.— Пьянство, сэр, всегда вызывает мертвецкий сон и обоссатушки, — сообщил я «Иисусу», перефразируя бессмертного Барда{113}
.— Вам нужен кров? — спросил мой спаситель.
— Кров — это было бы клево, добрый человек, — отзываюсь я, с трудом поднимаясь на ноги и изо всех сил пытаясь удержать равновесие.
Джентльмен развернулся и зашагал прочь. Сообразив, что мне нужно идти за ним, я побрел следом, спотыкаясь в густеющей тьме, миновал огромный пруд с низко стоящей водой и, наконец, выступил из-под густых дубовых крон на открытое место. Мы пересекли широкую грунтовку и подошли к двухэтажному строению на гребне исполинского холма. Я поглядел вниз: день угасал, у подножия уже заискрился огнями какой-то городишко. Дом, по всему судя, был примерно той же эпохи, что и одежда моего молчаливого провожатого. Может, во времена сухого закона тут была гостиница с подпольным баром. Иначе зачем бы ему торчать здесь, на холме, так далеко от города?
«Иисус» ввел меня в прихожую с парой стульев и комодом, заставленным изящными безделушками. На второй этаж уводила лестница. Мы прошли сквозь двустворчатые двери в очаровательную гостиную, наполненную, как мне показалось, отборным антиквариатом. Медный канделябр освещал комнату мягким светом, один из диванчиков выглядел особенно соблазнительно. Я плюхнулся на него — и погрузился в мягкую глубину. «Иисус» меня покинул; небось пошел поискать мне смену одежды. Я наклонился к низкому чайному столику перед диванчиком и взял в руки массивный фолиант, переплетенный в красную кожу, — тяжеленный фотоальбом, как оказалось.