Мир обезумел от эстетики, где главное место заняла эстетика слова и речи, мир почернел душой от всей этой чудовищно разросшейся глоссы, со всеми ее лицемерными амбициями (взываниями о сверхприродной мощи человеческого интеллекта и дискурса, о «спасительной» роли красоты), со всем ее беспримерным хитроумием, связанным с нежеланием видеть
Разумеется, устремленная к «немоте», почти совсем безучастная к «танцам эпохи» поэзия Целана была стремительно адаптирована всем совокупным поэтико-культурологическим потоком, способным вплести в себя и прокомментировать всё, что угодно. Сам «пафос безучастия» и анархизма стал прекрасной добавкой к поэтическому столу, где ухищрениям по направлению к непохожести-во-что-бы-то-ни-стало нет границ. Всё это так, однако это ничуть не меняет структуры и сущности его уникального по опыта. Опыта бдительности по отношению к глоссе, абсолютно извратившей истину. А истина есть у Целана внимательное вслушивание в
Трагедия культуры как коллективного усилия – в том, что это усилие укрепляет социумную ложь, отрывающую человека от основы. (Как писал поэт в стихотворении 1954 г.: «Какое б слово ты ни произнес, то будет только благодарность порче»). Значительнейшая часть всего Красивого (как это называет Целан) или прекрасного, созданного и создаваемого человеком (по крайней мере европейским, в лоне ее эстетики), не принадлежно к истине, оно не истинно. (Как горы «прекрасных» стихов неистинны и точка; дао-порядок их никогда не примет, ибо он хранит просторы бытийной, а не демонстрационной красоты). «Спасительные» энергии лежат в совсем ином измерении. В постижении тщеславной и соревновательно-корыстной сущности человеческих усилий (эго склонно либо восхищаться собой, либо себя ненавидеть, в том или ином случае оно обуреваемо «волей-к-власти) и заключена причина, побуждающая поэта к «повороту дыхания». То есть к повороту духовному. К изменению модуса молитвенности: к возвращению ей естественности как дара не только уединенности, но и отрешенности. Симона Вейль называла этот процесс осознанным процессом рассотворения, то есть прямо противоположным тому поиску индивидуального бессмертия, к которому устремлена матрица доминирующей западной парадигмы.
У меня часто бывает ощущение, что поэты (по крайней мере последних полутора веков) очарованы и зачарованы материальной субстанцией слова и речи, и когда это происходит, то возникает феномен абсолютной материализации, так что и так называемая душа становится самой плотью и только плотью. Наподобие того, как смертельно-ностальгически звучало у одной русской рок-группы: «Гуд бай, Америка, где я не буду никогда…» Словно бы побывать в Америке, в ее материальной нью-йоркской каменности, означало обрести нечто сущностно-нематериальное. Здесь очевидный самообман, как и в случае сакрализации материальной субстанции слова: обожествляется материальная матрица, дающая на самом-то деле всего лишь возможность хорошо обустроиться плоти поэта и его тщеславию. Целан всегда был чист от этих поползновений, и в этом смысле работал в направлении, начатом Гёльдерлином.