Когда новое букинговое агентство Синатры GAC убедило администрацию нью-йоркского кинотеатра Paramount включить его в большой новогодний концерт, то их молодой и горячий клиент не был знаменитостью, как прочие уже заявленные артисты вроде Бенни Гудмена и Пегги Ли; на афише его выступление значилось как «дополнительный номер», и для Синатры это было довольно важное событие. Как пишет Дональд Кларк в своей книге «Все или ничего: жизнь Фрэнка Синатры» («All or Nothing at All: A Life of Frank Sinatra», 1997), кинотеатр Paramount был «одним из святилищ эпохи свинга». И вот 30 декабря 1942 года выступление Синатры, как-то почти рассеянно, объявил Бенни Гудмен: «А сейчас Фрэнк Синатра…» Двадцатисемилетний Фрэнсис Альберт Синатра вышел на сцену – и началась новая страница музыкальной истории. Артиста встретило цунами истерических воплей женской части аудитории. Гудмен был ошарашен, на минуту буквально лишился дара речи; потом оглянулся через плечо и выпалил: «Это что, блядь, такое?» Кларк пишет: «Синатра рассмеялся, и страх его отступил».
Синатра, от чьих концертов в зале сиденья мокли, а пол усеивали лоскуты носовых платков, был тощий малый, однако его невозможно было принять за подростка. К моменту истерического инцидента в кинотеатре Paramount он был уже четыре года как женат на своей первой жене Нэнси, у них была дочка (Нэнси-младшая) и вот-вот должен был родиться сын (Фрэнк-младший). Синатра одевался как все взрослые люди того времени (единственной уступкой дендизму с его стороны был непристойно крупный затейливый галстук-бабочка). Его повседневный круг общения состоял из видавших виды, острых на язык циничных музыкантов – можно себе представить, как они подкалывали молодого Фрэнсиса из‐за его новой, не разбиравшейся в музыке фан-базы. На самом деле его коллег такой поворот событий не смущал, а скорее изумлял: несмотря на прочную репутацию дамского угодника, никто не предполагал, что Синатра окажется новым Рудольфом Валентино. Синатра был щуплым, недокормленным на вид итальянским пареньком с большими ушами: чем-то он внешне напоминал макаронину в форме Микки Мауса. Но он, очевидно, испускал какие-то тончайшие флюиды кипучего сладострастия, будучи в равной степени ранимым ребенком и вальяжным Казановой в самом расцвете сил. В отличие от вилявшего позднее бедрами Пресли и иже с ним, Синатра мог транслировать сексуальную уверенность одним только взглядом. Его сексапильность была как его пение: приглушенная, с оттенком «прохладной»[53]
невозмутимости, подхваченной Синатрой из вторых рук в джазовых кулуарах. Как умел он извлекать щемящую тоску из веселых, на первый взгляд, песенок, так же он умудрялся наводить зрителя на мысль о постельных утехах едва заметным прикосновением мизинца к микрофонной стойке.Как замечает Кларк, ничто из этого было не ново: история и раньше знавала случаи липкой истерии из‐за импозантных музыкантов и кинозвезд – от Ференца Листа до Руди Валле. Но эти гормональные вспышки имели свойство затухать, часто бесславно, даже если у вас (как у Синатры) был предприимчивый агент, подогревавший интерес публики. Это был переломный момент между господством дочернего джазу свинга, стиля «для посвященных», и более вольными просторами поп-музыки эпохи Элвиса Пресли. Синатромания вполне могла бы стать и преградой для привлечения более широкой публики, но, когда она наступила, Синатра подчинил грядущее десятилетие себе целиком. С точки зрения коммерческого успеха это был его звездный апофеоз.