Олмейер в отчаянии вскинул руки к голове и тут же бессильно уронил. Пристально наблюдавший за ним Бабалачи с изумлением заметил на его лице усмешку. Сраженного новым несчастьем Олмейера посетило странное видение: словно день за днем, месяц за месяцем, год за годом он падал, падал, падал в глубокую черную гладкую яму, а вокруг тошнотворно-стремительно вырастали черные стены. Бешеный спуск, от которого, кажется, до сих пор звенит в голове, и сокрушительный удар, с которым он достиг дна, однако – вот чудо! – цел и невредим, а Дэйн погиб и лежит у его ног весь переломанный. Ну разве не смешно? Мертвый малаец. Сколько Олмейер их перевидал, и ни разу его это не трогало, а теперь он готов заплакать, но не над утопленником, а над судьбой белого человека – человека, который сорвался в пропасть и почему-то не разбился. Ему казалось, что настоящий Олмейер стоит где-то в стороне и пристально наблюдает за Олмейером, попавшим в беду. Бедняга, что за бедняга! Как он еще себе горло не перерезал? Хотелось подбодрить его, чтобы он не свалился тут же, мертвым, прямо на уже готового покойника. Одним разом покончил бы со всеми страданиями. Олмейер не заметил, как застонал вслух. Звук собственного голоса напугал его. Неужели он сходит с ума? Встревоженный этой идеей, он развернулся и побежал домой, повторяя про себя:
Торопливо бормоча:
– Джину мне! Бегом!
И застыл в кресле, потрясенный собственной вспышкой, пока Нина бегала за выпивкой.
Нина принесла полстакана джина и увидела, что отец сидит, бессмысленно глядя перед собой. Олмейер как-то резко устал, будто проделал долгий путь: шел милю за милей все утро, и теперь мечтал только о том, чтобы отдохнуть. Трясущейся рукой он принял стакан – зубы застучали по стеклу, – выпил джин, медленно поднял глаза на стоявшую рядом дочь и твердо сказал:
– Все кончено, Нина. Он мертв, и мне остается только сжечь лодки.
Он даже гордился тем, как спокойно разговаривает. Разумеется, он не сходит с ума. Ободренный этой мыслью, он начал рассказ о том, как нашли тело, с удовольствием ловя звук собственного голоса. Нина слушала, положив руки отцу на плечи, с недрогнувшим лицом, но каждая ее черта, сама ее осанка выдавали напряженное внимание.
– Значит, Дэйн погиб, – бесстрастно подытожила она, когда отец замолчал.
Фальшивое спокойствие Олмейера тут же сменилось взрывом гнева.
– Тебе как будто и дела нет, стоишь тут как бревно! Да, Дэйн погиб! Ясно? Погиб! Можно подумать, тебя это тронуло – да тебя ничего не трогает! Никогда! Смотришь, как я из кожи вон лезу, пашу как проклятый – и хоть бы что! Глазом не моргнешь в ответ на все мои мучения. Сердца у тебя нет! И головы, видимо, тоже, раз ты не замечаешь, что все это для тебя, для твоего счастья! Я мечтал разбогатеть! Мечтал уехать отсюда. Мечтал, чтобы белые мужчины склонялись в почтении перед твоей красотой и богатством. Собирался в старости перебраться в неведомые для себя земли, к цивилизации, и там насладиться твоим триумфом, твоей победой, твоим счастьем. Для этого я безропотно нес бремя тяжелой работы, разочарований, унижений от здешних дикарей, и богатство было почти у меня в руках!
Он посмотрел дочери в лицо и вскочил, опрокинув кресло.
– Ты меня вообще слышишь? Было рядом – только руку протяни!
Он запнулся, пытаясь справиться с гневом, и не смог.
– Бесчувственная! Знаешь, что такое жить без надежды?
Молчание Нины бесило Олмейера, голос его зазвенел, хоть он и пытался обуздать свои чувства.
– Готова прожить в нищете всю жизнь и сдохнуть в этой жалкой дыре? Ответь мне хоть что-нибудь, Нина! Жалости у тебя нет! Для отца, который так тебя любит!
Не дождавшись ни слова, он потряс кулаком перед лицом дочери.
– Идиотка, честное слово! – прорычал он, огляделся в поисках кресла, поднял его и неуклюже уселся.