В ее гибкой, прямой как стрела фигурке, в грациозной легкой походке, в кротких глазах, не выражавших ничего, кроме бесконечного смирения, спали чувства и страсти, страхи и надежды, проклятие жизни и утешение смерти, о которых не подозревала и сама Тамина. Она росла, как высокие пальмы, меж которых сейчас семенила: в поисках света, в стремлении к солнцу, в страхе перед ураганом и в равнодушии ко всему прочему. Служанка не питала надежд и не ждала перемен. Она не знала другого неба, другой воды, другого леса, другого мира и другой жизни; не имела никаких желаний, привязанностей, страхов, кроме ужаса перед бурей, и никаких сильных чувств, кроме голода, и то лишь время от времени, поскольку в зажиточном доме Буланги, стоящем на дальней прогалине, рис никогда не переводился. В отсутствии боли и голода видела она свое счастье, а когда все-таки грустила, это означало только одно: что сегодня она больше обычного устала от повседневной работы. И потому в жаркие ночи юго-западных муссонов она безмятежно спала под яркими звездами на настиле, пристроенном к дому прямо над рекой. Внутри тоже спали: Буланги у двери, жены в глубине комнаты, дети – каждый со своей матерью. Тамина слышала их дыхание, сонное ворчание Буланги, иногда – вскрик ребенка, и вслед за ним – ласковое бормотание матери. И она закрывала глаза под плеск воды внизу и шепот теплого ветра над головой, не обращая внимания на бесконечную жизнь тропического леса, который тщетно окликал ее тысячами неясных голосов, шелестом прохладного ветра, витавшими вокруг густыми ароматами, белыми призраками утренней дымки, плывущими над ней в торжественном молчании всего сущего перед рассветом.
Такой была ее жизнь до появления брига с чужестранцами. Тамина хорошо помнила то время – взбудораженный поселок, нескончаемое удивление, дни и ночи возбужденных разговоров. Помнила собственную робость перед нездешними людьми, пока бриг не встал на якорь у берега, сделавшись в какой-то мере частью поселка, и страх не улетучился, сменившись привычкой. Зов с борта брига вошел в ее повседневную жизнь. Она неуверенно взбиралась по шаткому трапу под подбадривающие крики и более-менее пристойные шутки моряков с фальшборта. Тамина продавала им печенье – этим людям, что говорили так громко и вели себя так вольно. На палубе царила толчея, все бегали туда-сюда, окликали друг друга, отдавали и выполняли команды. Грохотали блоки, посвистывали тросы. Она садилась в тени навеса, так, чтобы никому не мешать, ставила перед собой поднос и хорошенько закрывала лицо покрывалом, чувствуя себя неловко среди толпы мужчин. Отпуская товар, всем улыбалась, но ни с кем не говорила, а шутки упорно пропускала мимо ушей. А кругом звучали истории о дальних странах, о невероятных обычаях и еще более невероятных событиях. Моряки были храбры, но даже самый храбрый из них с опаской отзывался о своем хозяине. Человек этот часто проходил мимо Тамины – прямой и безразличный, юный и гордый, в богатой одежде и сверкающих золотых украшениях, – в то время как остальные стояли навытяжку и ловили каждое его слово, готовые выполнить приказ. И тогда вся жизнь служанки словно сосредоточивалась в одних только глазах: она следила за ним из-под покрывала, очарованная, и боялась привлечь к себе его внимание. Однажды он все-таки заметил ее и спросил:
– А это кто такая?
– Рабыня, туан! Печеньем торгует! – ответили ему сразу дюжина голосов.
Тамина подскочила в страхе, готовая сбежать на пристань, но он подозвал ее, и пока она стояла перед ним, дрожа и опустив голову, успокоил ласковыми словами, приподнял лицо за подбородок, заглянул в глаза и сказал с улыбкой:
– Не бойся!
Потом кто-то окликнул его с берега, он повернулся, ответил и больше уже никогда не разговаривал с Таминой, забыв о ее существовании. А она увидела на берегу Олмейера и Нину. Услышала веселый голос, от которого лицо Дэйна засияло, и он мигом спрыгнул на пристань. С тех пор она возненавидела этот голос.