Мы сидели с ней на крыльце, когда улочки совсем опустели, и звезды стали единственным, что освещало городок беженцев. Было тихо, только ветер стучался в контейнеры, развевал клеенки на столиках, игрался с брошенными самодельными игрушками. Мы смотрели на небо и молчали. Пахло летом, не иорданским лето, удушливым, остервеневшим, а нашим, сирийским. Запах был легкий и свежий, как когда в Сирии вперемешку чувствовался аромат гибискуса и лимона. Небо было невероятно черным, а звезды ярче обычного.
На мгновение я вспомнила рассказ Иффы, и сердце подпрыгнуло во мне, вызвав секундную тошноту. Я хотела что-то сказать, но не решилась, снова уставившись вдаль. Через несколько минут Иффа сплела свои пальцы с моими. Я посмотрела сначала на наши руки, потом на Иффу, но она не обернулась, продолжая рассматривать ночной горизонт. Мне хотелось что-то сказать ей, что-то приятное, что-то, что полностью описало бы мои чувства к ней, – все то, что я не сказала раньше и наверняка не скажу потом. Мне так хотелось что-то сказать, но есть вещи, какие любые слова исковеркают, приуменьшат или преувеличат.
Иффа задрожала от ветра. Я сняла с головы платок и накрыла ее плечи. Она вдруг посмотрела на меня и улыбнулась, и от этой болезненной, мучительной, но в то же время благодарной улыбки, мне захотелось расплакаться, потому что в тот самый миг я поняла: ничего уже не исправить. Казалось, только я смогу вернуться к прошлому.
Иффа положила голову ко мне на колени. Она казалась спокойной, но я чувствовала, как бешено стучит ее сердце, и как бьет ее мелкой дрожью.
– Я люблю тебя, – тихо сказала я.
Не говоря ни слова, она снова сплела наши пальцы и крепко сжала мою руку.
После признания Иффы почти каждую ночь мне снились кошмары. Сначала во снах насиловали меня. Иногда это были незнакомцы, иногда Тильман. Он не был похож на себя, и все же я знала, что это он. У него была ровная, красивая улыбка, и в этой холодной красоте чувствовалась стальная жестокость, нетерпение зверя перед нападением.
Позднее сны изменились. Теперь насиловали Иффу, а я стояла и смотрела; иногда убегала, бросив ее; иногда сама была виновницей этой ситуации – не знаю, каким образом и все-таки была виновата. Я стояла чуть поодаль, позади насильника, и глядела Иффе прямо в глаза, и она отвечала на мой взгляд таким же внимательным взглядом. И эти сны пугали куда сильнее снов, где жертвой была я.
Прошла неделя, а я все ходила потрясенная, напуганная и вымотанная от переживаний и чувства вины. День за днем ноги вели меня на базар, где я неосознанно начинала высматривать насильника. Я не знала, зачем это делаю и как поступлю, если встречу его, но продолжала искать, вглядываться в лица мужчин, испытывая ненависть к каждому из них, словно бы они были потенциальными обидчиками всех девушек.
Иффа стала отчужденней. Всегда такая шумная, с безмерной энергией и внутренней силой, в ней словно бы что-то сломалось. Как будто ребенок, постоянно активный и неугомонный, в одну ночь повзрослел и стал сдержанным взрослым, потерявшим большую часть энергии, что водопадом и вьюгой таилась в нем раньше.
Меня пугало, что Иффа перестала искать отцовской любви. Она больше не ревновала его ко мне, не тянулась к нему, не вскакивала, когда он заходил, и не обнимала.
Иногда бессвязный, иногда необдуманный поток ее болтовни сменился на короткие и относительно редкие реплики.
Моя эмоциональная и открытая пятнадцатилетняя сестричка стала вдруг замкнутой, спокойной и немногословной. Но при этом Иффа была еще более непредсказуемой, истеричной и в то же время до мурашек равнодушной.
Я больше не могла молчать. Вечером, когда соседи задержались на рынке, и не было лишних ушей, я наконец-то решилась. Папа сидел на матраце, крутил в руках фотографию дома в Дамаске. Иффу всегда удивляла отцовская привязанность к этому снимку, где видна лишь крыша с пробоинами и часть неба.
– Это дом моего детства, – всегда говорил он. – А это небо моей родины.
Я села рядом с папой и обняла его за плечи. Некоторое время мы молча разглядывали пожелтевшую бумажку в его руках. Было так странно осознавать, что этот дом уже давно снесли; бабушка живет в той тесной квартирке, а папа здесь, на чужбине. И все же этот дом до сих пор есть на фотографии, и все его существование заключено в руках отца. Папа может скомкать и выбросить или сжечь фото, но он бережно хранит последнее дыхание своего детства.
– Ты хотела о чем-то поговорить, дочка? – отец спрятал фотографию в карман и обернулся ко мне.
– Да, Иффа… – я растерялась от пристального взгляда папы и замолкла.
– Что Иффа?
– Она просила не говорить тебе. Но ты должен знать, – я выдохнула, оттягивая время, потом добавила так тихо, что папа должен был не расслышать:
– Иффу изнасиловали.
Я почувствовала, как напряглись его мышцы, и весь он стал словно бы деревянный. Он дернул головой, будто не верил, отвернулся и судорожно выдохнул.
– Позови ее, – его голос дрожал, и казалось, папе было физически больно от услышанного. – Позови ее ко мне.