Журналист, банкир, советский работник и редактор радио твердо видели меня в гробу, Горин вступался, и в результате компромисса я занял пятое место. Жутко переживал я по поводу этого пятого места; оно казалось мне поражением…
Я вернулся в Москву, и через какое-то время мне стали звонить из редакций и интересоваться, нет ли у меня чего-нибудь для них. Это было что-то новенькое… Вдруг начали приглашать на выступления в хорошие места. Я шел по следу и раз за разом обнаруживал, что мое имя называл и рекомендовал ко мне присмотреться – Горин.
Тут только до меня дошло, что я получил в Одессе настоящий «гран-при»: внимание и симпатию Григория Израилевича…
ПРИЛОЖЕНИЕ
Горин
«Писать о Горине трудно. Виною этому пиетет – чувство, не прошедшее за десять лет личного знакомства.
Откуда бы?
В нашем бойком цехе, где принято, без оглядки на возраст, называть друг друга сокращенной формой имени в уменьшительно-ласкательном варианте, Горин твердо остается Григорием Израилевичем. Он, конечно, отзовется и на Гришу, но раньше у меня закаменеет язык и пересохнет гортань.
Потому что он, конечно, не чета нам, сухопутным крысам эстрады и ТВ. Горин давно отплыл от этих гнилых причалов. С командорской трубкой в зубах он возвышается на капитанском мостике и вглядывается вдаль.
Перед ним – необъятные просторы мировой драматургии и всемирной истории. Он плывет туда, где бушуют настоящие страсти, – и там, на скорости пять драматургических узлов, как бы между прочим ловит рыбку-репризу.
Она идет к нему в сети сама, на зависть нам, юмористам-промысловикам, в это же самое время, в разных концах Москвы, мучительно придумывающим одну и ту же шутку ко Дню милиции.
Завидовать тут бессмысленно, ибо шутка у Горина – результат мысли, и блеск его диалогов – это блеск ума. Этому нельзя научиться. То есть научиться, конечно, можно, но для начала необходимо выполнение двух условий. Во-первых, надо, чтобы черт догадал вас родиться в России с душой и талантом, но при этом еще и евреем с дефектом речи. А во-вторых, чтобы все это, включая дефект речи, вы сумели в себе развить – и довести до совершенства.
Чтобы всем окружающим захотелось стать евреями, а те из них, кто уже, чтобы пытались курить трубку в надежде, что так будет глубокомысленнее, и начинали картавить в надежде, что так будет смешнее…
Будет, но недолго.
Потому что в инструкции одним черным записано по белому – “с душой и талантом”.
Горин, конечно, давным-давно никакой не писатель-сатирик. Эта повязка – сползла. Или, скорее, так: Горин – сатирик, но в старинном качестве слова. Его коллегой мог бы считать себя Свифт – и думаю, не погнушался бы, особенно если бы прочел пьесу про самого себя.
Выдержав испытание театром и телевидением, горинская драматургия выдержала главное испытание – бумагой. Горина интересно – читать! Прислушиваясь к себе и сверяя ощущения. Вспоминая.
Помню, как я ахнул, в очередной раз прилипнув к телеэкрану – “Мюнхгаузена” показывали вскоре после смерти Сахарова, и еще свежи были в памяти скорбно-торжественные речи секретарей обкома с клятвами продолжить правозащитное дело в России. Я будто впервые увидел вторую серию этой ленты – и поразился горинскому сюжету, как пророчеству.
Григорий Израилевич чувствует жизнь, он слышит, куда она идет – и умеет написать об этом легко, смешно и печально. Поэтому, как было сказано по другому поводу у Бабеля, он Король…»
Два редактора
Редактором моей первой книжки – в 1990 году, в библиотечке журнала «Крокодил» – должен был стать фельетонист Александр Моралевич, человек блестящий и едкий.
Едкость эта стоила ему недешево. Рассказывают: как-то в разгар застоя он сдал свой очередной фельетон и уехал в отпуск на Черное море. Купил там свежий номер «Крокодила» – фельетона нет. Александр Юрьевич позвонил в редакцию. Секретарша главного сказала: ваш фельетон читают. Фельетон не вышел и в следующем номере. Моралевич позвонил. Секретарша сказала: еще читают…