В море не идет никто. Одинокий мужчина средних лет, плещущийся там с утра, не в счет: он либо глухой, либо уже спятил. А мы, нормальные люди обоего пола, завороженные ритмичным течением смешной русской речи, остаемся стоять, сидеть и лежать на песке в ожидании теплового удара, боясь только одного: пропустить поворот мысли, образующий репризу.
И КОРАБЛЬ ПОД МОИМ КОМАНДОВАНИЕМ НЕ ВЫЙДЕТ В НЕЙТРАЛЬНЫЕ ВОДЫ… ИЗ НАШИХ НЕ ВЫЙДЕТ!
Кто это? Как фамилия?
Объем талии, рука с рукописью на отлете и клубящийся лукавством глаз – эти подробности обнаружились позже, а тогда, в восемьдесят втором, – только голос, только ритм; это невозможное уплотнение языка, с пропусками очевидного, с синкопами в самых неожиданных местах…
И ВЪЕХАТЬ НА РЫНОК, И ЧЕРЕЗ ЩЕЛЬ СПРОСИТЬ: СКОЛЬКО-СКОЛЬКО?
Они столько лет просили, чтобы писатели были ближе к народу, и вот, кажется, допросились: этот, из кассетника, был ближе некуда. Он был – внутри. Меченый атом эпохи, хохоча и рыдая, он метался по нашей общей траектории.
И НАМ, СТОЯЩИМ ТУТ ЖЕ, ЗА ЗАБОРОМ…
Человек из кассетника говорил «мы» – он имел на это право, ибо нашел слова для того, что мы выражали жестами. Жалко было слушать его в одиночестве – не хватало детонации; славно было слушать его в раскаленный день, будучи плотно зажатым среди своего народа.
Народа, выбирающего в жару между морем и голосом из кассетника – голос!
Пляж в Пярну летом 1982 года – место и время самого потрясающего успеха, который я когда-либо видел своими глазами…
Хазанов (продолжение)
…Вода стояла стеной, но публика не расходилась, и Хазанов вышел на сцену. Ему построили навес с микрофоном на стойке, – но что делать под навесиком артисту эстрады? Хазановский костюм мгновенно потемнел; Гена метался от края к краю по подмосткам размером с футбольное поле; микрофон начал бить током, и Гена замотал его стебель носовым платком.
Потом на сцену со своими листками вышел я. Прежде чем я успел открыть рот, листки превратились в бумажную кашу. Надо было продержаться до конца хазановского антракта, и я начал судорожно вспоминать собственный текст, благо пишу недлинно.
Певческое поле, где происходило дело, вмещало восемь тысяч человек, и смех доходил до меня в три приема: сначала из первых рядов, потом из темной стометровой глубины; когда же, переждав вторую волну, я начинал говорить снова, меня накрывала третья волна – пришедшая откуда-то уже совсем издалека.
Потом началось второе отделение. Тропический ливень не прекращался. Хазанов, как боцман во время шторма, управлялся с этим стонущим от смеха кораблем. После нескольких номеров на бис, мокрый и изможденный, он покинул палубу, и пассажиров немедленно смыло.
Потом был Барнаул – пятитысячный, забитый под завязку ледовый Дворец спорта. В первых рядах сидел обком – эти лица видно невооруженным глазом, и в любом регионе это одни и те же лица. Стоя у дырочки в заднике, я любовался теткой с партийной «плетенкой» на голове, сидевшей прямо по центру. Презрительно поджав губы, она покачивала головой: какая пошлость, как не стыдно! И так – два часа.
Билеты на концерт, где, по случаю перестройки, говорили гадости про партию, в обкоме выдавали бесплатно, и не попользоваться напоследок халявой они не могли. Страдали, а наслаждались!
Времена стояли замечательные: от звукосочетания «ЦК КПСС» в зале начиналась смеховая истерика, ставропольский акцент сгибал людей в искомое положение «впополам»…
Счастливое единство артиста и народа вскоре перешло в новое качество: на сцену, прямо во время номера, выполз трудящийся с початой бутылкой водки и бутербродом. Он радостно воскликнул «Генаша!» и полез лобызаться.
Что делает в такой ситуации нормальный человек? Вызывает милицию или дает в глаз сам. Что делает артист? Он включает чудовище в предлагаемые обстоятельства.
И Хазанов присел на корточки и начал общаться с трудящимся, превращая стихийное бедствие в номер программы. Зал подыхал от смеха. Лицом Хазанова, когда он вышел со сцены, можно было пугать детей.
Проходя мимо меня, он выдохнул:
– Это не имеет отношения к театру… Это коррида.
Потом на сцену вышел я со своими листочками. Ливня не было, было хуже. На шестой минуте моего выступления в девятом ряду открыл глаза очередной гегемон – кармический брат того, с бутербродом… Некоторое время перед этим гегемон дремал, потому что на дворе стояло воскресенье, а забываться он начал с пятницы.
Открыв глаза, гегемон обнаружил на сцене не знаменитого еврея, за которого заплатил двадцать пять рублей, а другого, совершенно ему неизвестного. Он понял, что его надули, встал и, обратившись ко мне, громко сказал:
– Уйди!
Хорошо помню полуобморочное состояние, наступившее в ту же секунду. Такой контакт с народом случился у меня впервые, и я был к нему не готов. Готов был Хазанов. Выйдя на сцену после антракта, он первым делом поинтересовался у публики:
– А кто это сейчас кричал?
Публика, предчувствуя номер сверх программы, немедленно заложила гегемона: вот он, вот этот!
– Встаньте, пожалуйста, – попросил Хазанов.
И тот встал!