— Аллё!
— Неужели вам, Валерий Георгиевич, ни о чём не говорит слово «любовь»?
Ну почему же не говорит? И не только — «о чём», но и «о ком»! И в том самом ракурсе, как любит она.
— Говорит! — отчеканил я.
— Надеюсь! (Не без кокетства.)
...Почему же — «не говорит»? Помню, однажды в Крыму в таком же взвинченном состоянии, как сейчас, на почту зашёл. Да-а-а... Почта в Коктебеле — это совсем не то, что почта в наших хмурых краях! Здесь это только отделение связи, а там!.. Прямо с яркого солнца, с жары, где все раскрытые, раскалённые... Входят на почту — темновато, прохладно, хоть и южное, однако государственное учреждение. Слегка прикрываются распахнутые на груди рубашки, но ноги? Ноги-то куда девать — откровенно выпуклые, голые, они оказываются не только неприлично возбуждающими, но и — неожиданно — грязноватыми, по колено в пыли, а повыше, в более нежных местах, в сиренево-серебристом налёте соли, кое-где прочерченном сухими острыми стеблями. Куда брели эти ноги, не разбирая дороги? Было и темно, и душно, и хорошо — не до царапин. А теперь обладательницы ног прячут их одну за одну, сжимают, смущённо стараются, чтобы их меньше было заметно. Но не спрячешь! И я после очередной отчаянной попытки дозвониться в страдании, переходящем в наслаждение, шарил по ним глазами. Человеку в таком состоянии всё простительно. Сладость росла. Это ещё с детства: страдание из-за невыполненной контрольной, перерастающее вдруг в толчки восторга.
«Идёт бычок, качается, кончает на ходу, никак не догадается, кого имел в виду!» И я увидел — кого! Вот кому я смогу излить всю горечь многострадального своего существования! Она шла совершенно спокойно, не зажимаясь, не пряча неприличия, а, наоборот, выставляя, — в тесной майке, в рваных джинсовых шортах, чуть сопревших в горячем месте. Я схватил её тонкую руку с сизым морским налётом: мои пальцы оставили три светлых следа; она остановилась и спокойно посмотрела на меня, словно этого и ждала. Мы пошли с ней в мою клетушку, где-то рядом тёрлась и похрипывала свинья, мы тоже потёрлись и похрипели, и я излил всю накопившуюся солёную горечь — как много, оказывается, её было во мне!
Примерно раз в час, заранее взвинчиваясь и напрягаясь, я мчался полуодетый на почту, но телефонистки все не было; я шёл назад и дарил своей пленнице всё возбуждение. Потом снова ходил и снова разряжался. Если бы не она, я бы взорвался! На третий день я вернулся уже бегом и с особой яростью излил горечь, ставшую сладостью.
«Ну что за жизнь! — слегка разрядившись, сказал ей я. — Третий день на междугородном телефоне никого нет! Что там за баба такая?» «Так то ж я!» — блудливо-простодушно улыбнулась она. Во, жизнь!
А как она разговаривала с пожилой тучной женщиной, явно бывшей красавицей:
— Лиза — ты что кушаешь? Давай я покушаю.
— А что это за хлопчик у тебя? Дай попробовать!..
Какое добродушное бесстыдство разлито в этом томном тёплом воздухе!
— Я не поняла! (Это моя, насмешливо, с ударением на «о».)
Нега, тёплая пыль. Упали в полынь. Потом была ещё одна встреча — прямо на рабочем её месте... Тьфу, тьфу! Самое близкое за всю мою жизнь соприкосновение с государственным учреждением... Было, было! Я стал ходить по помещению, напевая чуть переделанную мной песню: «Когда я на почте служил ямщиком!»
Да — было, было! Ровничницы, сновальщицы, трепальщицы... Помню, иду в пору богатства и элегантности и вижу, что на меня обыкновенная, ну совсем «простая» девушка смотрит! Колоссальный успех! А то всё больше — доктора наук, балерины (на пенсии), графини (без поместий) и просто «высшее образование»... Не раз говорил себе по ночам: узко живёшь, одна заумность. Совершенно не желаешь знать о народе! И вот — простая! Огромный успех! Но простота, как и было обещано пословицей, оказалась хуже воровства. Что за воровством следует? Убийство?.. Во, именно оно.