Меня, по-прежнему, более интересовало другое: каким образом Пендерецкий, если он существует, поддерживает эту Мотину роскошь? И второй, ещё более дерзкий вопрос: пребывает ли в такой роскоши Пендерецкий сам?
— Всегда при мистрале немного болит голова! — Мотя тонкими пальцами потёр свою голову великолепной лепки.
— Скажите... а портрет Пендерецкого у вас есть? — пробормотал я.
— Достойных его портретов, увы, не существует! — с пафосом воскликнул Мотя и добавил: — К сожалению, после нашествия женщин, пользующихся крайней моей мягкостью, здесь не осталось практически ничего!
Я хотел переспросить: «крайней мягкостью» или «крайней мякотью», но решил не уточнять.
Рявкнул звонок.
— По музыке узнаю, кто это! — устало улыбнулся Мотя. — Это всего лишь моя б. жена.
— В каком смысле? — я растерялся.
— Моя бывшая жена, — грустно расшифровал он, видимо, известную тут шутку. — Секунду!
Он вышел в прихожую. Я «поднял» уши.
— Что тебе нужно?
— Фен, — ответил хриплый женский голос. То у них мистраль, то фен — красиво живут.
Дальнейшие обрывки их разговора с разной степенью громкости доносились из неизвестных помещений бескрайней этой квартиры.
— Он занят. Мы разговариваем! — услышал я Мотину реплику.
Почему же? Я свободен.
— Завтра? Как скажете! — донёсся вдруг до меня её голос. Надо же, какая податливая! Хлопнула дверь. Вернулся Мотя.
— Господи! — в отчаянии воскликнул он. — Чем только не приходится зарабатывать на хлеб!
Что, интересно, он имеет в виду?
— Моя б. супруга, — Мотя не удержался от повтора «удачной» шутки, — заведует отделом в издательстве и старается не дать пропасть нам, сирым и убогим.
К сирым и убогим Мотя почему-то в первую очередь относил себя.
— Завтра, надеюсь, вы свободны?
— А что за работа? — Я оживился.
— Лучше, если мы поговорим об этом непосредственно с Лялей, — сухо проговорил хозяин. — Думаю, вы тоже испытываете нужду в презренном металле?
Конечно, испытываю. И почему — в презренном? Очень даже хороший металл, потому что у меня его нет. Объясняю: мой друг-диссидент неплохо устроился за рубежом, десятки тамошних фондов наперебой старались помочь ему, изнемогшему в идейной борьбе. Я здесь тоже всячески защищал его, хоть и злился: а сам разве не жертва, как друг диссидента? За дружбу с ним меня вышвырнули отовсюду, из всех издательств! Наконец-то он понял это, позвонил:
— Ну что, попухаешь?
— Попухаю.
— Ладно, придумаем что-нибудь. Какой-нибудь здешний фонд настропалю на тебя.
И настропалил. Раздался уверенный звонок, и в моё обиталище вошел высокий, атлетически сложенный скандинавский барон Бродберг. Возраст? Без возраста. Он приехал к нам от богатейшего фонда с гуманнейшей миссией: помогать спившимся провинциальным писателям. Эта программа была вдета в их компьютеры на много лет. Выделялись огромные средства, но тратиться должны были только по назначению. Никаких отступлений не допускалось. Это у нас кругом исключения, у них же — ни за что, никогда! На том Европа и стоит.
Войдя ко мне, Бродберг с изумлением поднял густую бровь: похоже, его дезавуировали. Попахивает обычной русской недобросовестностью: присасываться к разным благородным фондам и сосать их; где, спрашивается, алкоголизм, пустые бутылки, чётко заложенные в программе? Где провинциальность — если от моего жилья рукой подать до купола Исаакиевского собора, известного всему миру? На сбивчивом английском я стал объяснять, что алкоголизм имеет место, что пустых бутылок потому и нет, что сразу же сдаются и покупаются новые, а насчет провинциализма Ленинграда давно известно: была столица, а сейчас, увы, провинция-с. Бродберг улыбался, как гуттаперчевый манекен. Убедить этого абстрактного гуманиста в том, что он не прав, было невозможно. Он желал делать добро тем, кто в нем действительно нуждался: спившимся провинциальным писателям, а не наглецам, стоящим на ногах и даже не покачивающимся в каких-то двадцати метрах от центра северной столицы! Начать снова пить, чтобы начать есть? Устраивать запои имени Бродберга почему-то не хотелось, хотя просто так — за милую душу! Убеждать в провинциальности? Бесполезно! Я чувствовал, что с той же ослепительной улыбкой барон сейчас повернётся и уйдёт. Тем более что в душе я действительно считал, что столица — здесь!
— Стой! — Мой властный окрик пригвоздил его уже на пороге. — Есть!
— Где есть? — холодно осведомился он. — Стесь?
— Нет, почему же здесь? В Чите!
— В Чите? — Барон подошёл к карте бывшего Союза — главному украшению моего интерьера. — Где это?
— Далеко. Вот!
— Та. Это талеко! — удовлетворённо произнёс Бродберг. Программа заработала. — Пьёт?
— Ещё как!
— Пишет?
— М-м-м. — Я не знал, что сказать. Сказать пишет — значит, всё в порядке? Сказать не пишет — усомнятся: писатель ли?
— Губит свой талант! — проговорил я. Бродберг удовлетворённо кивнул. Ответ правильный.
— Написал хорошую повесть о лимитчиках!
— В Петербурге?
— Ну да. Где же ещё?
Ответ неправильный. Бродберг, печатая шаг, как автомат, снова направился к выходу.
— Но он уехал! Давно уехал! Спился и уехал! — вскричал я. — Годится?
— ...Да, — обстоятельно подумав, Бродберг кивнул.