Пришлось-таки нам окунуться и в фешенебельные кварталы — авеню Клебер, пляс Ван-дом, рю де Риволи. Сверкающие магазины — «Галери Лафайет», «Леон», «Манкель», «Парфьюм Жифт». Ляля смело, словно в расплавленное золото, входила в зону сияния, уверенно что-то выбирала и выносила частицы этого блеска на улицу — маленький флакончик, перстенёк. И снова — сияние, запахи... За мраморными столиками, в пронизанных солнцем разводах сигаретного дыма, среди этого изобилия и великолепия, сидят люди с бокалами и чашками и так спокойно разговаривают, словно во всём этом нет ничего невероятного!
Мы с Лялей зашли в очень маленький, но и очень дорогой, я бы сказал, изысканно-извращённый бутик, а там — бельё из чёрных жгутов, выглядевших на белом теле как орудие пытки. Я оцепенел от примерки, стоя рядом с Лялей в кабинке, и тотчас сверкнула отчаянная мысль: не для меня вооружается! Откуда такая мысль? Может, чувствовал, что мы дошли до конца, дальше некуда, а потому — это уже другому?
Мотя нетерпеливо ждал нас за столиком «Брассери».
— Ну всё — хватит роскоши! — капризно проговорил он. — Пойдём в нормальное место — на рю Муфтар, Муфтарку, как говорят русские!
Там, в каком-то заведении с бычьей головой на стене, Мотя, опьянённый Парижем и свободой, сцепился с каким-то русским чиновником из посольства или какого-нибудь «Станкоимпорта» — узнал его и стал бичевать.
— Возмутительно, — говорил Мотя с расчётом, чтобы тот слушал. — Нельзя в Париже никуда прийти, чтобы не встретить эти стукаческие морды!
Тот, расслышав Мотину речь и поняв, что это о нём, изумлённо застыл с куском сочного мяса в зубах, с руками, испачканными в соусе.
«Ты что, Мотя? — говорил его взгляд. — С глузду съехал? Дай хоть кусок покойно проглотить! В одной, чай, спецшколе учились! Что несёшь?»
Но Мотя не дал. Он стремительно-величественно подошёл к метрдотелю, стал ему строго выговаривать, тот, склонив голову с тонким пробором, почтительно слушал. Злобно расплатившись и грязно выматерившись, соотечественник ушёл. Мне, если честно, было неловко, казалось, что по линии свободолюбия Мотя явно перебирает. Я надеялся, что Ляля, с её характером, его одёрнет, но та смотрела на происходящее с весёлым интересом.
С захмелевшим Мотей мы шли по пёстрой галдящей улице, и вдруг он вбежал в прохладное, словно морг, тёмное мраморное помещение.
Долго после яркого света мы вглядывались в полутьму и наконец разглядели огромный пустой зал, бескрайний ковёр, на дальней стене — французский флаг, за столом под ним — молодой усатый полицейский в синей форме. Мы стояли, привыкая к полутьме и тишине.
— Если оставаться, то сейчас! — выдохнул Мотя.
Я с недоумением смотрел на него. Что делается! С большим трудом я выволок Мотю, выворачивая ему руки. Мы с ненавистью смотрели друг на друга, тяжело дыша. Я — в роли охранника?! Неплохо устроился! Мне тогда наивно казалось, что я спасаю его. Ляля хохотала.
Потом мы вернулись домой, и я, измученный затейливым Мотиным поведением, да и реакцией Ляли, демонстративно ушёл к себе в комнату. Я был в бешенстве: думал, разгулялся, болван! Нельзя ему совершенно пить! Но, может, ещё обойдется? Вот дурак! Это у тебя обходится, а люди — взлетают. Мог бы понять, тупица, что Мотя оттачивает грани новой, более выигрышной роли: правдолюбца, борца с режимом, смелого политолога и экономиста, популярного в мире и в стране... Я этого не знал и тупо переживал. Лишь только я забылся липким сном, появилась Ляля.
— Мотю похитили!
— Кто?
— Наши, кто же ещё! Ворвались, скрутили, запихнули в пикап. Руководил, естественно, тот — из мясного ресторана!
Знал бы я, сколько дивидендов снимет Мотя с этого похищения, не так бы спешил. В полицию мы с Лялей не пошли. Она знала, куда идти: в посольство, в наше отделение в ООН, ЮНЕСКО. Из какого-то нашего «Спермо-импорта» Мотю наконец и выпустили. Он вышел, гордо выпрямился, встряхнулся, как петух, выпущенный из мешка, в котором его должны были унести на рынок. Сначала, естественно, он удовлетворил нетерпение прессы, потом заметил и нас.
— Спасибо, — царственно улыбнулся он Ляле. — Наверное, это лучший подарок, который ты могла мне сделать в такой день!
В какой день? В какой «такой день»? Я встревожился.
— Думаю, мы просто обязаны отпраздновать моё освобождение в каком-нибудь приличном месте! — произнёс Мотя так, словно все происшедшее было колоссальным его успехом (как впоследствии и оказалось).
Остановилось такси, и через пятнадцать минут мы сидели в золотистом свете витражей в знаменитом «Гранд Кафе» на бульваре Капуцинов. Официант с цепью на жилете положил перед нами карту фирменных блюд, другой, без цепи, тоже почтительно склонившись, карту вин. Мотя капризничал.
— Здесь знаменитые витражи Гарсии, — он указал на огромные витражи: трогательно-изящные, светящиеся, в стиле арт-нуово женщины. — Но кухня никакая!
Он заказал только устрицы и шампанское, устрицы образовали большой круг на огромном блюде.