Впервые в жизни с негромким хлюпаньем я всосал устрицу и застыл с ней во рту, не решаясь проглотить: да это же точь-в-точь солёный вкус!.. Поэтому такая популярность?! Ляля ласково-насмешливо встретила мой взгляд: вот именно, дурачок! А ты не знал?
Осознавал ли я тогда, что это последний счастливый взгляд нашей любви?! Наверное, да.
Ляля медленно повернулась к Моте, и они почему-то долго и внимательно смотрели друг на друга.
Ну, скажем? — спросила у него Ляля. Мотя, поколебавшись, кивнул. Сердце моё упало. Помолчали...
— Тебе, как ближайшему нашему другу, — фальшиво затянул Мотя, — мы первому объявляем о нашей с Лялей помолвке!
Я наконец с отвращением проглотил скользкую устрицу. «Решили»? Когда они «решили»? Сегодня? Или ещё вчера?
— Неплохое вино, — Мотя неторопливо поставил бокал с шампанским на стол. Снова он в комфорте, всегда в комфорте, не выходит из него, поэтому Ляля и выбрала его — второй уже раз, не найдя никого более достойного. Пр-равильно!
Как я напился! После этого известия полночи, как бы в качестве аморальной компенсации, они водили меня по грязным притонам (вот какова, оказывается, плата за мой интеллект!), и необыкновенно гибкие мулатки с невероятным мастерством пытались извергнуть из меня пламя. Тщетно!
Я услышал скрип, поднял морду. Я спал в одежде, распластавшись на широкой кровати. Ляля стояла надо мной.
— Так всё вроде... уже был конец? — выговорил я запёкшимся ртом.
— А теперь — начало, — прошептала она. Она уронила халат и оказалась в том самом белье, сделанном для истязаний! Я зажмурился... И — кажется совсем скоро — снова скрип: в дверях стоял Мотя, в ослепительно-белом костюме, с тросточкой в руках. Видимо, расценивая наше поведение не слишком высоко, он презрительно посмотрел на нас.
— Я прекрасно нынче спал — ничего не слышал! — холодно произнёс он и вышел.
Ташк-енд, или Разрыв в горах
Перед самым пробуждением приснилось, что меня гладят раскалённым утюгом через толстое одеяло. Или гладят одеяло, не вынимая меня? Я чуть вынырнул из сна: раскалённый золотой утюг, дымясь, стоял на моём бедре. Хорошо жжёт! Это потому, что я в Ташкенте. Почему здесь — неважно. Главное — горячо!
В прошлый раз я приезжал сюда писать сценарий уже снятого фильма, который никто не мог понять — ни режиссёр, ни работники БХСС. Разобрался, спас людей. Разберусь и сейчас — дайте только донежиться, доспать. В коридоре заскрипели Мотины кроссовки. Он считает пребывание здесь ссылкой, всячески изнуряет свою плоть, подчеркивает страдания. Гулкий, с коротким сквознячком хлопок двери — утренний пробег.
В тишине, заполнившей квартиру, я снова уснул. Утренний, полупрозрачный сон: будто бегу по тропкам вдоль сухих ташкентских оврагов, выбегаю в какую-то странно-волнующую, что-то напоминающую долину между двумя остренькими холмами, яростно карабкаюсь на один из них — холм пружинит. Символика эта нам понятна! Не пройдёт, господин Фрейд! Я резко открыл глаза. Дверь в ее комнату плотно закрыта. Вот и хорошо.
Я выполз из-под золотого утюга, раздвинул шторы, не так жарко, как обещал луч. Пошел на кухню, надел стёганый узбекский чолпан, заварил в керамическом чайнике с узорами кок-чай, сел, скрестив ноги, на кошму. Я вовсе не считал пребывание здесь ссылкой. Впрочем, что взять с человека, которому нравится везде — даже в больнице?
«Слушай, ты где так загорел?»— «В больнице! Серьезно! Палата огромная, окна на юг — ну как не загореть?»
О, чьи-то знакомые ноги пришли. Странно: при сухом теле с торчащими врозь козьими сиськами — крепкие, сочные ноги. Что особенно возбуждает. Открыла холодильник... Что это со мной? Скользкий солоноватый вкус. Откуда устрицы здесь? Безумие!
Я бежал между двумя упругими холмами, оскальзываясь, карабкался сразу на оба, вползал в узкий лесистый туннель. Не сон ли это? Жара в ноябре, баба — на тебе. Сон!
Вдруг она, что-то учуяв, ещё с закрытыми глазами, метнулась, опрокинув табурет. Стукнула дверь в ванную и одновременно — входная.
Впрочем, Моте было явно не до нас: пот струился. Нервно задёргал ванную дверь: «Сколько же можно!»
Ляля молча, покорно вышла и, лишь когда Мотя с грохотом закрылся, глянула на меня, прикрыла глаза и с облегчением дунула с нижней губы на прилипшую челку.
А ведь мы сюда приехали Мотю спасать. «Спасатели»! Долгое время не виделись с ней — и тут вдруг радостно соединились, на почве спасения. После Парижа всего два месяца прошло, а Мотя нагло заявил, причём с трибуны литературного собрания, что должен выехать в Болонью, дабы узнать — и наконец-то сказать — о своём герое «полную правду»!
— Романтик! — кто-то выкрикнул из зала его подпольную кличку.