Поток сознания мальчика обрывается, но за ним следует приложение – научный комментарий профессора из Финляндии, Якова Николаевича Гольдштейна. Этот фактический автокомментарий Юрьева представляет собой полупародийный анализ только что законченного текста. При этом игра с литературоведческим дискурсом никак не противоречит содержащейся в этом отрывке метарефлексии о романе. Скорее, они продлевают постмодернистскую поэтику романа «Полуостров Жидятин» за его пределами, романа, в котором тесно соседствуют, сливаются и постояннно релятивируют друг друга разные стилистики. Согласно рассуждениям воодушевленного прочитанным профессора, в книге показан момент, когда «приговор» империи «уже подписан» [Там же: 127] и скоро она станет музеефицированным артефактом. То есть этот текст, по Гольдштейну, уже есть историческое сочинение, которое в то же время показывает почти исчезнувшую советско-еврейскую среду изнутри. Это последнее свидетельство о безвозвратно утраченной культуре c «особенностями ее речи» и ее «маленькой мифологией» [Там же: 129]. Анти- и постколониальная позиция писателя Олега Юрьева проявляется не только в утверждении вымышленного комментатора, что в силу далеко зашедшей ассимиляции новые поколения перестают воспроизводить эту культурную среду, но и в горько-ироническом определении советской ассимиляционной политики как «„окончательного решения“ в изводе Карла Маркса» [Там же: 128]. Синкретическая еврейская культура диаспоры отмирает вместе с языком: «…когда заканчивается цивилизация, умирает ее речь» [Там же: 131].
Во второй части романа читатель погружается в мир старой веры тайной еврейской общины. Юный рассказчик принадлежит к семье криптоевреев, якобы ведущих свой род от испанских марранов401
и благодаря многовековой мимикрии сохранивших их традиции до наших дней. Архаизированный язык подростка, с сильным древнерусским и церковнославянским налетом402, перекликается с вкрапленными в текст (и иногда иронически остраняемыми) фрагментами древнееврейских молитв, напечатанных древнерусскими буквами в графический унисон с архаизированной поэтикой. Кроме того, древнерусский указывает на вышеупомянутую принадлежность Жидят к «ереси жидовствующих». Современность выступает здесь не более чем декорацией для духовного царства тайных ритуалов403, пророчеств и заговоров, воспоминаний об изгнании и эсхатологических чаяний (как, например, предсказанное в еврейских священных книгах подземное возвращение всех евреев, живых и усопших, в Иерусалим).Географические экскурсы подростка воспроизводят сакральную топографию: все крупные города, как, например, Хельсинки, зовутся «Ерусалим» [Там же: 12]; библейская топонимика переносится на географические объекты и небесные тела:
А дальше за тем […] морем широким, раскинутым – и нету ничего, одна пустая вода, в нее же загибается небесная твердь, нижнее исподнее небо с Мойсеевой дорогой на нем […]. И как только не скатываются крайние звезды за край? – не знаю, крепко-накрепко, видать, приколочены [Там же: 14].
Эта картина мира отмечена тем же герметически-инфантильным восприятием пространства, которое Юрий Лотман и Кеннет Уайт описывают применительно к эпистемологии христианского средневековья404
. В рамках религиозной концепции пространства Иерусалим как