Сомнения относительно роли еврейской национальной составляющей в движении за алию, высказываемые разными героями романа – «Вы смелые парни, демократы, […] но вы не евреи» [Там же: 217], – преобладают в дебатах об идентичности, отражая культурное самосознание и самого Анатолия Левина. Уже в самом начале Левин формулирует свое кредо: он присоединяется к еврейскому движению потому, что мечта активистов об отъезде из России кажется ему более реалистичной, чем диссидентские утопические планы построения социализма «с человеческим лицом». Он не готов разделить дух и, соответственно, участь русской демократической интеллигенции, этой наследницы Николая Чернышевского, и тем самым продолжить череду общественных утопических проектов в России. На это его оппонент трезво возражает, что большинство так называемых сионистов, не имея самостоятельной идеологии, рассматривают отъезд исключительно как способ протеста против угнетения.
В конце романа, незадолго до отбытия, Левин предается мечтам о Вене, Венеции и о том, как объедет весь мир вместе с возлюбленной, но вовсе не о Земле обетованной. Такая космополитическая позиция созвучна общей романной концепции алии, которая миметически, документально отображает мир, не творя иудаистских тропов. Так, если одни авторы тяготеют к претворению политического в знаковое и притчевое, к предельной символизации и трансцендированию еврейской истории, то другие отдают предпочтение означаемому – и литературному журнализму.
Гибридизация литературных жанров в текстах алии, нередко написанных, как упоминалось выше, на стыке прозы, лирики, публицистики и документалистики240
, очевидна и в одном из самых известных произведений периода еврейской эмиграции – сборнике эссе Феликса Канделя «Врата исхода нашего», вышедшем в Тель-Авиве в 1980 году241. Кандель начал писать эти «Девять страниц истории» еще до репатриации в Израиль в 1977 году, в условиях отказа. То и дело используя местоимение «мы», он – критикуя, предостерегая, каясь, проклиная и гордясь – говорит от лица особого «человеческого вида», русско-советских евреев, и заодно объясняет значение уникального исторического момента: это происходящий прямо перед нашими глазами перелом, конец долгого периода рассеяния. На первых страницах дается краткий обзор истории еврейской диаспоры, который подводит к духовному перепутью сегодняшнего еврейства: автор вспоминает прозябание в гетто «дедов» – евреев из штетлов Восточной Европы, их «скудную и беспросветную жизнь в тесных, скученных местечках Украины» [Кандель 1980: 1], называет последнюю историческую веху – «освобождение» после Октябрьской революции и желанную интеграцию в русско-советское общество – и, наконец, спрашивает о масштабах потерь и завоеваний ассимиляции, столь радикально расколовшей нынешних потомков восточных евреев. Без комментария приводит Кандель ряд впечатляющих свидетельств – выдержки из писем протеста, заявлений и рассказов евреев, подавших документы на отъезд, и контрастирующие с ними антисемитские издевки и угрозы со стороны милиции, сотрудников ОВИРа и прокуратуры. Здесь протестная романтика мучеников отказа соседствует со свидетельствами антисемитизма и открытого цинизма:Мы будем ждать месяцы и годы, если потребуется – всю жизнь. Но не отречемся от веры и надежды своей. Мы верим – молитвы наши дошли до Бога [Там же: 11].
Еще чего захотел! Он думал, что им откроют школы и театры! Русский народ выделил вам Биробиджан, и поезжайте туда! […] Отработайте сначала русский хлеб, который вы ели… [Там же: 16–17].
Из горьких выводов об итогах некогда желанной ассимиляции, которая оказалась равнозначна коллективной потере памяти, а в широком смысле даже апостазии, складывается субъективное послание книги Канделя – череды размышлений, воспоминаний, автобиографических рассказов, цитат из статей в советской печати, а также свидетельств о судебных процессах над знаменитыми еврейскими диссидентами, близкими автору Анатолием Щаранским и Идой Нудель. Возникающее в результате синтетическое, суггестивное письмо, которое у Шраера-Петрова, например, выливается в свободную прозаическую форму, в данном случае обретает, наверное, наиболее последовательное жанровое воплощение, то есть становится эссе. Здесь, как и в «Шереметьево», автор выступает бескомпромиссным поборником движения исхода со взглядом «изнутри», дихотомическим разделением окружающих на «мы» и «они» и мощным посылом исторического обобщения.