Трамвай то катился на восток, то петлял по улицам южных кварталов; Гауна думал о Кларе, о Баумгартене, рисовал себе, как расправляется с Баумгартеном в присутствии Клары, как бьет Клару по щекам и потом прощает ее, как ему не удается ни то, ни другое, потому что соперник тяжелее Гауны и руки у него длиннее, а девушка выставляет его на смех; расстроившись, он воображал тогда, как угрюмо и окончательно замыкается в себе, и все жители Сааведры говорят о нем с почтением. Лязг колес, достигавший мгновенной кульминации, когда трамвай набавлял скорость или поворачивал, втайне аккомпанировал течению его мыслей. Гауна ощущал всю глубину своего несчастья, жалел себя, убеждался, что случай его – исключительный, и думал, что если бы кто-то дал ему сейчас бумагу и карандаш и знай он хоть начатки музыки, хоть половину того, что понимает в фортепьяно самая некрасивая из его двоюродных сестер, он прямо тут же сочинил бы танго, которое в один миг сделало бы его любимцем, идолом великого аргентинского народа, а Гардель-Раццано остался бы с носом; но нет, его жизнь не изменит курса, будущее предначертано: после поездки в трамвае он рано или поздно вернется в Сааведру. Хуже всего, что и мысли тоже останутся прежними: он неизбежно будет помнить о предательстве Клары, что заставит его удалиться от мира, искать одиночества; и столь же неизбежно будут присутствовать его отношения с Кларой – не только сентиментальные, но и дружеские, полные взаимопонимания, которые потребуют объяснений, воскресят в нем некое чувство ответственности, будут подталкивать к самому разумному из решений: помириться, забыть, принести в жертву уязвленное самолюбие; а Ларсен и все соседи – они будут взирать с огорчением, с удивлением, с презрением на его позор. Чтобы все изменить, надо совершить безумный поступок, и не просто безумный, который лишь усугубил бы его падение, но нечто особенное, остроумное – такое, что перечеркнуло бы прошлое, сбило бы людей с толку, заставив их смотреть в другую сторону, уже не помня о нынешнем плачевном положении. Но тут ему не хватит фантазии, он чувствовал, что способен только совершить огромную глупость, которая сделает его посмешищем. А может, и нет. Может, ему не хватит решимости. Перед ним еще оставалось два пути. Вернуться, спрятав свои чувства, проглотив свою обиду, – то, что было самым для него важным, притворяться, чтобы укрыться в одиночестве, мечтая о далекой мести; или второй путь – устроить драку. Вот это был выход. После драки все переменится. Сам путь не важен, просто на него будут смотреть иначе, но это уже немало. Хорошо, драка – но с кем? Самым очевидным противником был Баумгартен, но надо будет подыскать другого, кого никак нельзя будет связать с изменой Клары. Надо предпринять нечто такое, что отвлекло бы внимание людей в другую сторону и заняло бы его самого.
Трамвай, дергаясь, катился по пустынной улице Барракас. Гауна увидел свет, падавший на тротуар. Он встал с места, но когда вышел на площадку, трамвай был уже на углу. Гауна посмотрел назад. Легким и точным движением спрыгнул на мостовую и медленно зашагал по середине улицы, глядя на рельсы, – мерцание голубоватых бликов тревожило его, вызывая мгновенное ощущение чего-то уже виденного. Он поравнялся с освещенным подъездом. Дверь была приоткрыта, и он вошел, не позвонив. «Слишком много народу, – сказал он себе. – Лучше уйти». Прямо перед ним была спина мужчины в черном, рядом – плечо другого, в куртке пекаря. Он попытался протиснуться вперед, приподнимаясь на цыпочки, чтобы увидеть, что там делается, и думал: «Лишь бы не случилось чего, не то еще возьмут в свидетели». В этот миг он почувствовал, как кто-то стиснул его локоть. Это была немолодая низенькая дама, чересчур белокурая, в чересчур зеленом платье. Гауна с интересом оглядел ее: жирно наложенная губная помада слегка растеклась, а накладная мушка на щеке казалась пятнышком сажи. Дама сказала ему с резким иностранным акцентом:
– Вы знали, что у нас свадьба?
– Нет. Я тут ни с кем не знаком, – ответил Гауна.
– Тогда вам придется прийти завтра, – объяснила дама и сразу же добавила: – Но сейчас попразднуйте с нами. Идемте, выпейте вина – у нас есть «Сарагосское» и «Веселый дед», отведайте пирожного.
Они с трудом пробились к столу, где стоял поднос с пирожными. Его угостили обещанным и представили двум барышням, очень строгим с виду. У одной были раскосые глаза и кошачье лицо; она говорила без умолку, с деланным возбуждением. Другая была темноволосая, молчаливая, и ее участие в разговоре казалось сводилось к простому присутствию, к тому, что она стоит рядом, к тому, что здесь, под скромным легким платьем, пребывает в покое ее тело. Гауна смутно уловил, что сеньориты работают в Росарио, и услышал, как несколько минут спустя сам рассуждает о неудержимом прогрессе этого аргентинского Чикаго – города куда более веселого, чем Буэнос-Айрес, города, где он надеется когда-нибудь побывать.