— Тщетно хохму во рту твоем ищет угрюмый Харон, — показала немолодой язык. Лучше бы не показывала. Оле Лукойе. Шестидесятилетний сорванец. Состарившаяся Анни Жирардо.
— Любишь ты, Олька, мозги вынимать.
На «Диафильме» она была самым юным членом КПСС. Главный редактор Ильинская, она же парторг, зычно вызывала ее через тонкие стены:
— Коммунист Перековина! Ко мне со сценарием!
Стеб. Троллинг. Тогда говорили: издевается. Изя еще раз осмотрел ее. Стальные волосы, короткие квадратные ногти, мужская походка. Ей пошла бы портупея. Неужели это ей он когда-то написал: «И все же что-то есть такое, что с ней не ведаю покоя»? Это она на день рождения привезла ему целый куст махровой сирени. На студию, в начале мая.
Изя вдруг поцеловал ей руку.
— А картинки твои не впечатляют, — дернула плечиком.
— Что ж, цветы не всем пахнут.
— Ты дерзостный Икар, когда лететь не надо.
Тут важна пауза.
Гастарбайтер тужится, надувает сакс. Теперь он решил, что Пелевину подходит «Ноктюрн Гарлема».
Мелькнул узнаваемый персонаж, как же без него.
Вальяжно покачиваясь, ступает известный хирург Шурик Бронштейн. Изин одноклассник. Его родители слыли богачами: они выписывали журнал «Огонек». По тем временам довольно жирный гламур. Изю не узнал. И не надо.
Налетела Инка Колчина, усыпанная драгоценностями, как старуха процентщица. Зеленые виноградные глаза. Это не линзы. Толстые татуированные брови делают ее похожей на Фриду Кало. Мочки ушей удлинились из-за тяжелых серег. Зад как багажник. Обрадовалась, кажется, искренне.
— Я сионистка с восьмого класса, не ем свинины, не пью я кваса, — защелкала пальцами, зазвенела монистами.
Выпусти мой народ
Три мужа назад у нее был бойфренд Витя, танцор «Березки». Он снабжал Изю, Марту и еще многих импортом. Недешево. Но круто. Помнится, спросил у Изи, что означает «вынусти мой народ». На их концерте в Чикаго зрители развернули такой баннер. Изя терпеливо объяснял, что это американцы выступают за свободный выезд евреев. Что так взывал к фараону Моисей, а в слове «выпусти» американцы ошиблись. Вместо «п» написали «н».
Витя привез тогда Изе джинсы «Леви Страус». Пятьсот один. В начале шестидесятых — диковинка. Полторы месячных зарплаты. Изя любил эффекты. Он аккуратно спорол с американских штанов их родной лейбл и на его место пристрочил этикетку с отечественных джинсов «Тверь». Это был крайний снобизм. Такой театр для себя. Никто не понял. Только Кока-Коля ходил кругами. Сомневался.
С небескорыстной помощью Вити Изя стал настоящим джинсоманом. У него появились джинсовый костюм-тройка, джинсовые куртка, кепка. Туфли тоже были из голубого денима. Утверждали, что даже носовые платки…
— Плохо ты на меня смотришь, — Инка хмурится, — не вожделенно. Я опять замужем. Знакомься, Марк.
Какой-то приталенный метросексуал. Изя привстал, протянул руку. Сказал «Израиль» и «очень приятно». Вежливость — лучший вид лицемерия.
— Так ты теперь иномарка.
— Как это?
— А вот так. Ты же Инна, а он — Марк.
— Вау!
Ее словарь по-прежнему скуден, но жизнерадостен. «Класс», «что-то с чем-то», непременное «как бы».
— Слушай, Изя, а где сейчас Митька? Он тоже уехал?
Митя Гусман. Давно в Филадельфии. Хозяин его фирмы не любил «латинос». И Мите пришлось сбрить так шедшие ему усики «Омар Шариф». Да еще фамилия Гусман, распространенная в испаноязычных странах. Предприятие производит какие-то катетеры, и вольный художник Дмитрий Гусман, он же Мэтью, исправно служит с девяти до пяти на фирме «Brawn» и, наверное, забыл полунищую богемную москвосуету.
— Жаль. С большим либидо был мужик, крутой б…н — уважительно качает головой Колчина. Она считалась грубиянкой даже среди художников-истопников.
— Инночка, спокойно. Девушек украшает скромность.
— Девушек украшает фотошоп, — парировала Колчина, добавив матерное междометье.
Оживилась Любаша:
— Ненормативную лексику п-прошу не употреб-б-блять!
Изя равнодушен к русско-татарскому мату, унылому и однообразному. Он нахлебался им еще в армии, и воспринимает все это как уродливую тавтологию. Язык так щедр, так богат, что вполне можно и без матерщины.
Как много в этом звуке
Так думал пожилой Израиль, когда рядом раздался знакомый голос и за их стол, кряхтя, уселся актер Рукавлев. Улыбнулся, намазал икрой поролоновую булочку. Обаяния не потерял. Налил стопку всклянь.
— Израиль! Нам ли жить в печали?
Опрокинул. Его привела Люба. С Рукавлевым Изя познакомился в экспедиции, на съемках фильма, где «такой парень» играл английского человека-Гулливера. Изя с Серегой Каюкиным, Любкиным мужем, работали там художниками-постановщиками. Режиссер Арифметиков заплатил им тогда половину обещанного. Фильм был черно-белый. Теперь его, кажется, покрасили. Так и Германа, не дай бог, раскрасят.
— Израиль! — Рукавлев встал. Водка трепетала в его фужере, он держал его за стройную ножку. Оттопырив мизинец, звонко чокнулся: — Израиль! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Изя вяло согласился. Отпил свой «Егермайстер» из «дьюти-фри». По-видимому, актер все-таки говорит о звоне бокалов.