Его обследовали психиатры. Они были поражены складностью его рассказа и тем, как он старался произвести благоприятное впечатление. Вероятно, он не совсем понимал, как трудно произвести благоприятное впечатление человеку, который только что истребил всю свою семью, а до этого восемнадцать лет обманывал и обирал близких. Вероятно также, что ему было нелегко выйти из образа, с которым он сжился за все эти годы, так как он по-прежнему, чтобы расположить к себе окружающих, пускал в ход все приемы доктора Романа: спокойствие до флегматизма и почти подобострастное стремление угодить собеседнику. Такое самообладание свидетельствовало о серьезном душевном расстройстве: у доктора Романа в его нормальном состоянии хватило бы ума понять, что в данных обстоятельствах в его пользу говорили бы скорее прострация, сбивчивая речь, вой смертельно раненного зверя, а не эта светская мина. Он думал, что делает как лучше, не сознавая, что ошеломляет психиатров внятным и связным изложением истории своего самозванства, произнося имена жены и детей ровным голосом, как подобает воспитанному вдовцу, ни в коем случае не желающему своей скорбью омрачать настроение окружающим, и проявляя некоторое беспокойство только по одному поводу: ему давали снотворное, и он с тревогой интересовался, не вызовет ли оно привыкания. Это «неуместное», по мнению психиатров, опасение.
Во время следующих бесед он рыдал и демонстративно выказывал страдание, но психиатры не могли с уверенностью сказать, испытывает ли он его на самом деле. Специалистам было не по себе, словно им демонстрировали робота, не способного ничего чувствовать, но запрограммированного на анализ внешних возбудителей эмоций и идеально подгоняющего под них свои реакции. Программа «Доктор Роман» была ему так привычна, что потребовалось время для разработки новой – «Роман-убийца» – и обучения.
Люк испытал шок, когда спустя две недели после пожара, открыв почтовый ящик, узнал на конверте почерк ожившего мертвеца. Он вскрыл его дрожащими руками, наискосок пробежал глазами письмо и сразу же отослал его следователю, не желая, чтобы оно оставалось в его доме. Это было безумное послание с жалобами на тяготевшие над ним чудовищные подозрения и просьбой найти хорошего адвоката. Несколькими днями раньше Люк был бы готов поверить, что истина кроется в этих неровных строчках, а не в многочисленных и неопровержимых уликах, собранных следствием. Но в газетах уже напечатали – после отпирательств – признания убийцы. Пока письмо шло, оно потеряло смысл.
Вернувшись с похорон Флоранс и детей, Люк послал ему коротенькую записку, сообщив, что все прошло достойно и что они молились за них и за него. Вскоре он получил еще одно послание, в котором заключенный писал о встрече «с капелланом, который помог вновь обрести Истину»: «Но действительность эта столь ужасна и невыносима, что, боюсь, я вновь укроюсь в вымышленном мире и бог весть кем на этот раз стану. Страдание от утраты всех моих близких и всех друзей так велико, что мой рассудок будто под анестезией… Спасибо за ваши молитвы. Они помогут мне сохранить веру и пережить скорбь и безмерное отчаяние. Я целую вас! Я вас люблю!.. Если встретите друзей Флоранс или ее родных, попросите у них за меня прощения».
Люк, хоть в нем и шевельнулась жалость, решил, что искать убежища в набожности, пожалуй, чересчур легко. С другой стороны, кто знает? Сам будучи человеком верующим, он не мог судить. На письмо он не ответил, но дал его прочесть Жан-Ноэлю Кроле, брату Флоранс, которого ближе всех знал. Вдвоем они долго потом его обсуждали, находя, что много говорится о его собственных страданиях и почти ничего – о тех, кого он сгубил. От последней же фразы Жан-Ноэль просто оторопел: «Как это? Он думает, так прощения просят? Вроде как сказать: передай от меня привет?»