вать сопливый нос, куда не следует. Однако бабуля смеется, все смеется и смеется, обвисшая грудь колышется под рваным халатом; Род
Род, который все же совал перепачканный фекалиями указательный палец в бабулин стакан, знает, что от нечистот цвет воды не изменился, и что он не передвигал стакан, даже не трогал. Его лицо просто сияет идиотизмом, крупными зеленоватыми зубами он закусывает нижнюю губу. Строго говоря, он прав: стакана не трогал, ни в чем не виноват.
Мать из кухни, где отскребает щеткой духовку, говорит, что Роду это незачем, ну зачем, в самом деле? С чего бы он стал? Говорит, что зачем ему? Говорит, зачем бабулины зубы?
Бабуля велит Роду убрать с физиономии идиотское выражение монгольского истукана, пока она его не
чиваются слезы. Он пытается робко улыбнуться. Бабуля резко бьет его по губам тыльной стороной ладони, обручальное кольцо до крови рассекает Роду нижнюю губу. Бабуля говорит, что он глупая обезьяна и бог его покарает за то, что он передразнивал жалких слабоумных бедняг, спаси господь их души.
Мать оставляет духовку. Бабуля
чатся с ним и балуют до невозможности. Три последних слова она подчеркивает тремя быстрыми ударами кожаного ремня по голым ногам. Балуют! До! Невозможности! повторяет бабуля и еще трижды охаживает Рода ремнем. Затем начинает беспорядочно его хлестать, и решимость ее почти праведна.
Мать выходит из кухни и, как ни странно, повышает голос, протестуя против жестокого избиения. Кожа на ногах Рода вздулась, икры покрыты крестами ярко-красных и багровых рубцов, губа кровоточит, Род скрючился в углу. Бабуля громко орет на мать, что вот она, благодарность за пару новых туфель из «Энны Джеттик», чтоб мать не позорила себя и бабулю, а то по улицам ходит, будто нищебродка, нищебродка и есть, а Роду плевать, что не будь бабули — и дедушки, несчастного недотепы добросердечного, который на износ работает, — он бы носил лохмотья с помойки, блохастые, жил бы в сиротском приюте под началом вульгарных монахинь-скупердяек с кувшинными рылами, методистов жестокосердых, у них такая отвратительная жизнь, что они спать не могут, пока остальным жизнь не испортят. Только бог в своем милосердии способен этих монахинь возлюбить, они же этими своими четками беззащитных сирот колотят, и этот их сплошной исусик, господи помилуй то, господи помилуй сё, да они проклятие для
церкви, господи прости. Мать орет громче, чтобы бабуля перестала! ПЕРЕСТАЛА! Она говорит, ей положить с прибором на монахинь, на сирот и их лохмотья, она сказала
Бабуля прекращает хлестать Рода и стоит, тяжело дыша и обливаясь потом, судорожно жует пересохшими губами. Род корчится возле радиоприемника и, прислонясь к стене, трет горящие, изжаленные ноги. Едва самого себя слыша, он произносит слово «пизда». Вообще-то он не вполне понимает, что это, только знает, что по-настоящему грязное слово, хуже, чем «говно». Знает, что это категорически запрещено произносить, но невнятная опасность слова кажется идеальным описанием бабули.