В доме витал какой-то непонятный запах, который я почему-то обожал. Я любил погружаться в это невидимое ароматическое облако, оно меня успокаивало. Вдыхая запах, я давал волю воображению, и, к примеру, сказка про Емелю и щуку, которую читала мне мать, становилась самой настоящей реальностью. Мне казалось, что вот-вот с русской печи с "заразами" спрыгнет сам Емеля, потянется и скажет: "А ну-ка, вёдра, ступайте за водой сами". Я много раз пытался разгадать этот запах, но так и не смог. Он представлял собой смесь ароматов только что выпеченного хлеба, деревянных полов, парного молока и чего-то ещё. Ощущался и какой-то другой, неизвестный мне запах. Возможно, так пах веник из гусиных перьев, которым бабка выметала из печи золу, или сама зола? А может быть, это был запах кошачьих остро пахнущих струй? К слову, производителя этих струй ― рыжего кота Фёдора ― мать по бабкиной просьбе несколько раз уносила в мешке к себе на завод. Кот гулял по цехам с таким видом, будто там и родился и будто лучшего места обитания для него не существует. Его видели в токарном цеху, на складе, но больше всего коту приглянулся цех мягкой мебели, где работали одни женщины, они охотно его подкармливали. Но Фёдора всегда манил дом ― так же, как и меня. В первый раз кот вернулся через месяц, в последующие разы ещё быстрее. После нескольких попыток избавиться от кота бабка махнула рукой: "А-а..." И я очень обрадовался, потому что дом без кота казался мне неуютным.
Банка с молоком неизменно стояла на огромном обеденном столе напротив окна, а внизу всё время крутился Федор. Он был не просто рыжим, а огненно-рыжим, и, как и все рыжие, хитрющим. Если случалось оставить его без внимания, кот мгновенно вскакивал на стол и принимался жадно и быстро лакать молоко. Особенно он любил, когда выключали свет ― буквально через несколько секунд раздавались хлюпающие звуки, и мы понимали, что котяра пьёт наше молоко. Потом, когда глаза привыкали к темноте, мы лицезрели в окне отражение кошачьей фигуры.
― Ах ты, пройда! Ну чистый пройда! Молоко хлешшить ― не напасёсси, ― причитала бабка.
Когда она умерла, дом продали, и кот достался новым хозяевам. Деньги же, вырученные за недвижимое имущество, дочери поделили между собой. И поделили плохо: наши с Виталькой матери поругались и перестали общаться.
Мне так не хотелось, чтобы продавали этот дом, и я даже предложил тогда купить его на свои деньги ― подобранные мелкие монеты, которые я засовывал между рамами в подоконнике. Оттуда монеты периодически перекочёвывали в карманы с дырами, по причине чего наличность уменьшалась в количестве. Но чтобы ей не исчезнуть совсем, я снова прятал её в подоконнике. Это был мой тайник. Мать лишь посмеялась надо мной и объяснила, что моего "золотого" запаса не хватит. И тогда я впервые узнал, что дом стоит очень больших денег ― он гораздо дороже пятидесяти или даже ста порций мороженого. И я решил, что, когда вырасту, обязательно выкуплю дом.
Именно этот дом с его запахами, с ощущением внутреннего покоя, тепла и уюта и был моей мечтой. Я давно хочу себе большой дом ― квадратов на двести, больше не надо. И вместо Полинезии с её девственницами и крокодилами темой романа вполне мог стать мой дом с детскими неразгаданными запахами. Ну, да, точно - дом! Кстати, интересно, а какие дома в Полинезии?
От третьего лица писать я не умею ― я это понял, когда напечатал первые свои двадцать или чуть больше страниц. А ещё не представляю себя пишущим в эпоху печатных машинок. Я знаю, как, виртуозно перебирая пальцами, напечатать доклад к очередному съезду единственной "руководящей и направляющей" или, скажем, приговор с описанием множества эпизодов содеянного, или же сценарий пьесы, в которой будет задействована вся театральная труппа. Но я совершенно не представляю, как можно написать художественное произведение на сотни страниц, когда у тебя в руках в наличии только ручка, ластик и стопы чистой бумаги, когда ты не имеешь спасительного курсора и клавиши delete1, когда тебе не предлагают услужливо: "Сохранить?"
Судя по той легкости, с которой Довлатову удались его "Соло на ундервуде" и "Соло на IBM", можно предположить, что выбор пишущего устройства для создания добротного литературного труда не имеет ровным счётом никакого значения. Но если бы мне пришлось писать в эпоху царствования печатных машинок, "Ундервуд"2 я бы расценил как наказание божье, даже без еврейского шрифта.
Вероятно, очень скоро глагол "написать" применительно к сочинительству уйдет в небытие. Писатели будут спрашивать друг друга: "Ты что печатаешь сейчас? про что?" ― "А ты печатаешь в каком жанре: фэнтези? Или, может, печатаешь исключительно детективы?" И никого не будет интересовать марка пишущей машинки. Впрочем, могут спросить модель компьютера.
Но намёк Бориса я понял: если мой первый роман провалится, меня скормят желтопузым рептилиям. И я уже никогда не выкуплю дом обратно.