Приходила свекруха, всплескивала руками: "Ну, ты гляди! Чудеса, да и только!.." И не было восхищения в ее голосе, и даже удивления не было, а только в первые минуты, пожалуй, просыпалось таящееся в каждом трудовом человеке уважение к чужому труду. А потом ходила по этим цветам спокойно, даже нарочно шаркая сапогами, чтобы эту тоскливую красу стереть. И все остальные топтали эти цветы, и Яринка была уверена - точно так же пройдут они грязными сапогами и по ее душе. И как это ни странно, она не огорчалась от этого. Знала все заранее и только проверяла свои предположения. Так оно и должно было быть. Нарисуй им и пречистую - они пройдут и по ней грязными сапогами. Только бы не упредить их, что они топчут.
А она не скажет: это душа моя - не попирайте. Не предостережет она их от греха. Каждый сам за себя в ответе, от каждого зависит, полюбят ли его или осудят, поприветствуют ли или молча пройдут.
Только соседки удивлялись - ай, красиво-то как! На таком желтом и ярком - цветы грустные, лапчатые, даже грешно и ногой ступить!.. Да научи и нас, Ярина, чтоб так вот разрисовать на пасху...
И льстили свекрухе:
- Ох и учите ж вы невестку, баба Палажка! Да разве молодые теперь способны?
Хмурилась старуха:
- Ну, ты гляди! На что оно нам? Тому, кто за хозяйство радеет, некогда и вверх глянуть. Цветы!.. Были бы хлеб да мясо. Восподь наш Сус Христос цветов не нюхал, а пятью хлебами пять тыщ людей накормил. Чтоб сытой была душа.
- Так, так, чтобы сытой была и одетой... Да однако ж, баба Палажка, вон в храме божьем как красиво!..
- Чудеса мне, да и только! Так то ж храм!
Но то обстоятельство, что ее хату выделяли, примиряло старуху с Яринкиными цветами.
- Малюй уже, малюй! - гудела она. - Пускай дураки любуются... Да, впрочем, оно и ни к чему... Запомни, Ярина: одно только хозяйство душу питает.
И Яринка, слушая это с прищуренными глазами, поглядывала на свой живот, где могла быть эта душа, о которой говорила свекруха.
"Господи, какая ж она ненасытная, эта ее душа!"
И, назло им всем, чтобы защититься от их серых, раскормленных, как огромные тарантулы, душ, создавала все новые и новые рисунки на простенках, над окнами, всюду, где могла беззвучно петь ее золотая душа.
И они вынуждены были молчать - боялись пересудов. И может, ненавидели ее за это так же остро, как она пренебрегала ими.
Тимко, который получил от нее отпор, бубнил себе под нос:
- Хозяйство большое, а работать некому. Вот я бы себе жинку взял!
Мать слушала эти слова, вроде бы удивляясь, что сама не пришла к такой мысли.
- Ну, ты гляди!..
И долго стояла молча и неподвижно - каменная баба в степи.
- Если бы хоть тебе, Тимоха, господь счастья дал!
И в воображении своем видела ту девку, которую мог взять Тимко: фигура - широкая дубовая доска, большие руки, молчаливая, неистовая в работе. Такая, как она сама, Палажка, была смолоду. Будет рожать детей под копной, на третий день после этого возвращаться к работе. И не надеяться на благодарность. Жить только ожиданием, что после смерти свекрухи все добро: бесчисленные поставы полотна, скотина во дворе, и прялка, и кудель, и терница, гребни и мотовила, и все загоревшие, как мавры, горшки, и зыбка, в которой укачивались дети многих поколений, и кровать, и гора подушек, и подойник, и цедилка, и даже деревянные кружки - накрывать кринки - все достанется ей. Так разве не стоит ради этого повиноваться и молчать? Как молчала и повиновалась она, Палажка. А она ведь - была хозяйской дочкой, привезла в приданое столько добра, что и не счесть!.. Но повиновалась, и слушалась, и потихоньку плакала ночами. Иначе как же жить?
Может, такой же самой, как видела ее Палажка, представляла себе свояченицу и Яринка: дубовую доску, с душой в животе. И молодица заранее возненавидела ее, но вовсе не из-за того, что та приберет к рукам все хозяйство и на правах жены старшего брата будет верховодить в семье. За то невзлюбила ее, что своим существованием будет утверждать: можно жить и повиноваться, можно существовать и терпеть там, где дерево трухлявится, а железо изъедает ржа. За то, что не станет ждать сватов с высокими посохами, которые должны сосватать ее за добра молодца. За то, что своим существованием будет утверждать: нет ни мечтаний, ни счастливых снов, ни надежды, ни даже права на смерть в конце великих разочарований.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович очарован явлениями
искусства, прослеживает рост самосознания Нины Витольдовны и
удивляется ископаемым останкам монархизма