Природа видимо не скупилась для Батюшкова: щедро осыпала она его лучшими человеческими дарами, кроме, однако же, одного злого дара в крови душевнобольной матери. Но до сих пор остается неразрешимым вопрос: природа ли обманула его и его воспитателей, или загубил их слепой предрассудок, будто против Батюшков под пером своим и своих современников кровной наследственности душевных болезней бессильны божеские законы и руководящие ими человеческие силы. Ни из чего не видно, кто бы мог во младенчестве Батюшкова предпринимать и делать что-нибудь против свободного роста естественных его предрасположений в какую бы то ни было и сколько-нибудь определенную сторону. Малютка рос на чужих руках, а чужие руки редко когда не холодные. Очень может быть, что воспитывавшие его жертвы предрассудочных предположений на счет угрожавшей ему в будущем участи не нашли в личных своих слабостях достаточно предусмотрительных сил и возможностей, чтобы рассудительно управлять как самыми обыкновенными свойствами, так и самыми необыкновенными особенностями душевного в нем роста. Очень может быть, что воспитывавшие его люди даже и не слыхивали о силах и значении воспитательной наблюдательности, а если кто и замечал что-нибудь странное в крохотке — будущем поэте, — то предрассудочно гнал от себя набегавшие на душу мрачные предположения и всячески сторожился, как бы не выдать их кому-нибудь словом, чтобы не накликать беды. Кто же знает и скажет теперь с уверенностью, была ли «злая судьбина» Батюшкова только в материнской крови или вместе с нею и в чужих руках? Нельзя не думать, что не одна кровь, но и чужие руки были слепыми, хотя последние могли бы быть и не слепыми ее орудиями. Кажется, не грешно поставить на счет семье и школе Батюшкова коренные причины того греха, что слишком поздно очутился он на поисках за самообразованием и оттого во всю жизнь ощупью искал самоопределения.
В поэтических произведениях его найдется немало ясных указаний на непозволительную его смелость в произвольных решениях задачи человеческого бытия. Из его элегии под названием «К другу» (I, 199–201) видно, как настойчиво допрашивался он у себя и у друзей, искал ответа на вопросы «что прочно на земле?» — «где постоянно жизни счастье?» — «и где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?» Вопросы для человека, сколько-нибудь поднимающегося до самопознания, совершенно естественные и неизбежные, но обязывающие к обдуманному решению. Батюшков мог, однако ж, установиться на самом легковесном и почти непосредственном решении. Оно приведено выше и здесь к слову нельзя не повторить его:
Батюшков был так самоуверен, что это решение счел непогрешительным и на основании его сказал:
Зная биографию его, кто же не скажет, что никогда ни прежде, ни после не ходил он твердой и «надежной» поступью в жизни, потому что «не знал пути мира» (Римл. 3, 17) и не мог найти его в своих решениях? Кто, напротив, укажет, когда «ко гробу путь» его был «озарен солнцем» правды? Безоружным, пылким юношей бросился он в море житейское и позднее должен был признать себя «от самой юности игралищем людей». Легкомысленный смолоду, мечтал он найти твердую на всю жизнь опору в одних поэтических увлечениях:
Своевольный расчет на мечту надолго установился в его душе. «Мечта» создала привычное «мечтание» и до того одолела человека, что ему серьезно казалось, будто
Пылкий и беспечный, от одной мечты он ждал и отрады, и очистительных слез, и нравственной силы, и душевной устойчивости:
или:
или:
Пока счастлив был мечтою, к «мудрости» относился он почти презрительно, даже клеветал на нее: