Вот отчего все великолепное и святое умалилось в Батюшкове. Еще в августе 1811 года, на 25-ом году жизни, он высказал в письме к Гнедичу из деревни тяжкое признание: «Что ни говори, любезный друг, а я имею маленькую философию, маленькую опытность, маленький ум, маленькое сердчишко и весьма маленький кошелек. <…> Я часто унываю духом, но не совсем; а это оправдывает мое маленькое… mon infiniment petit[77]
(вспомни Декарта), которое стоит уважения честных людей». Пятью-шестью строками ниже Батюшков пожаловался на Шатобриана, «который, признаюсь тебе, прошлого года зачернил мне воображение духами, Мильтоновскими бесами, адом и Бог весть чем» (II, 177–178). Какой-то «гений» помогал ему держать «весло» и «руль» на ладье жизни, а Шатобриан чернил воображение: стало быть, и добро, и зло входили в душу откуда-то извне, помимо воли человека.Нельзя не подивиться и тому, как мог Батюшков четырьмя годами позже признания в такой непомерной умаленности свойств своего личного духа, дойти до безмерной заносчивости своего Гения в «Двух аллегориях». Сжившиеся в нем «белый» и «черный» человек прямо показывают, что он был олицетворенным противоречием себе самому. Мог или не мог он подняться выше нравственного раздвоения, видно из всего прежде сказанного; а вот — место из его письма, написанного Гнедичу в ноябре 1811 года, прямо показывающее, что он не хотел, а потому и не требовал от себя такого подъема: «…и в тридцать лет я буду тот же, что теперь, то есть лентяй, шалун, чудак, беспечный баловень маратель стихов, но не читатель их; буду тот же Батюшков, который любит друзей своих, влюбляется от скуки, играет в карты от нечего делать, дурачится, как повеса, задумывается, как датский щенок, спорит со всеми, ни с кем не дерется, ненавидит славян и мученика Жофруа, тибуллит на досуге и учится древней географии затем, чтобы не позабыть что Рим на Тевере, который течет от севера к югу…» (II, 196) и т. д.
Что нужды, что «дело закона» жизни «написано в сердцах» людей? (Римл. 2, 35) «Не законом даровано Аврааму или семени его обетование — быть наследником мира, или праведностью веры» (Римл. 4, 13). Если бы на «камени веры» был создан душевный и духовный человек в Батюшкове, то что могла бы значить вера без «праведности» и могла ли быть какая бы то ни было «праведность» без воли над собою? Не на камени, а «на песке» (Мф. 7, 26) веры, оказывается, был своевольно и своенравно создан нравственный строй в Батюшкове; от того и весь он походил на дом, хотя и прочно построенный, но на почве зыбкой и без твердынь незыблемых: «и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое» (Мф. 7,27).
VIII. Превратности в жизни Батюшкова
Батюшков дожил до старости: одним месяцем и тремя днями он пережил 68 лет. За 34 года до смерти, т. е. на половине жизни, застал его душу конец творческой производительности, а за 32 года — и конец человеческого разумения. Вследствие душевной болезни жизнь его разбилась на две половины: творческую и страдальческую. Из первой половины 18 лет ушли на воспитание и образование. Стало быть, всего 16 лет, или с небольшим одну четверть жизни уступила ему судьба на самообразование и самостоятельную литературную и служебную деятельность.
В этой четверти жизни в продолжение 12 лет, считая с 1806 по конец 1818-го года; т. е. с выхода из пансиона Триполи[79]
и до отъезда в Италию, Батюшков успел дважды послужить в военной службе, дважды перепроситься из армии в гвардию, дважды проситься в отставку, дважды зачисляться в библиотекари Императорской Публичной библиотеки, раз придумать для себя поручение по учено-художественному делу и, почти не принимаясь за это дело, перепроситься на дипломатическую службу и уехать в Неаполь. На 12 лет выдало, стало быть, 10 перемен в служебных, жизненных и житейских условиях.