Читаем К. Н. Батюшков под гнетом душевной болезни полностью

Несколько ниже видно, была ли и на что могла быть нужна свобода Батюшкову, всегда унизившемуся в непрерывающемся вихре изменчивых желаний: «Я имею неотъемлемую свободу судить, что мне прилично и не прилично, и действовать таким образом». Так решительно выразился Батюшков и даже подчеркнул это выражение.[91] «Свобода судить, что прилично и не прилично», — не то же ли, что зависимость от причудливых светских приличий — не то ли, что шаткая «опора своей слабости» для какой бы то ни было, хотя бы и самой «ограниченной общественной деятельности»?

В 1812 году тяжелые политические обстоятельства России стали манить Батюшкова на военное поприще. В августе он получил в Москве письмо от своего друга и соратника Петина, написанное накануне Бородинской битвы, и тотчас сам написал вступившему в ополчение кн. Вяземскому: «Сию минуту я поскакал бы в армию и умер бы с тобою под знаменами отечества, если б тетушка Муравьева не имела во мне нужды. В нынешних обстоятельствах я ее оставить не могу. Поверь, мне легче спать на биваках, нежели тащиться в Володимир на протяжных» (II, 229). Так выражалось свободное, горячее желание сражаться за отечество. В начале сентября он писал Гнедичу: «У меня голова идет кругом от нынешних обстоятельств» (II, 230), а дней через пять уже жаловался ему, что живет в Нижнем Новгороде в большой тесноте, и пел свою обычную заунывную песню: «…ты знаешь, мой друг, как я люблю жить один с самим собою. — Нет, я никогда так грустен и скучен не бывал». Таких, относительно говоря, неважных мелочей, как временная теснота и соединенные с нею житейские неудобства, было достаточно, чтобы в минуты общего и личного одушевления патриотическим чувством Батюшков мог спадать в сон уныния. Дивясь такой слабости в самом себе, он спрашивает себя в недоумении: «Чего мне недостает? Не знаю. Меня любят не только люди, с которыми я живу, но даже и москвичи. Здесь Карамзины, Пушкины, здесь Архаровы, Апраксины, одним словом — вся Москва; но здесь для меня душевного спокойствия нет и, конечно, не будет» (II, 234), — словно где-либо и когда-либо прежде он пользовался душевным спокойствием. Тут же он указал и на причину безнадежья за свое спокойствие, но такую причину, при которой в то бурное для России время ни для кого, нигде и ни в чем спокойствия не было: «Ужасные происшествия нашего времени, — так писал Батюшков, — происшествия, случившиеся, как нарочно, перед моими глазами: зло, разлившееся по лицу земли во всех видах на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя; где я? что я? Не думай, любезный друг, чтобы я по-старому предался моему воображению, нет, а вижу, рассуждаю и страдаю» (II, 234). Вообще говоря, сентябрьское письмо к Гнедичу из Нижнего дышит духом 1812-го года, и с этой стороны переполнено неисчерпаемым историческим интересом. Письмо это — не живая картина постигших Россию бедствий, но вопль русской души и взрыв негодовавшего в то время русского чувства против «неистовых поступков» — так сильно выражал Батюшков, — «варваров», «вандалов», «народа извергов», который «осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии, и мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны». О своих намерениях он выражался еще нерешительно; так, например: «судьбе располагать мною», или: «я еще не совсем решился ехать в армию». Та же нерешительность продолжалась и в начале октября.

1812-й, 13-й и 14-й годы были «веком богатырей». Батюшков увлекся одушевлявшим Россию всенародным богатырством и в начале 1813 года был уже за границею при армии в должности адъютанта при Н.Н. Раевском. Тут «беспрестанные марши, биваки, сражения, ретирады, усталость душевная и телесная одним словом, вечное беспокойство» (Из письма к кн. П.А. Вяземскому, II, 286). Тут Батюшков был «подобен Улиссу, видевшему страны отдаленные и народы чуждые» (Из письма к Гнедичу из Веймара от 30 октября 1813 г., II, 263). Когда он был еще в походе, Гнедич в письме своем назвал его баловнем. На такое самим же для себя придуманное и давно усвоенное прозвание Батюшков «прогневался» и накануне нового 1814 года из деревеньки Фонтень близ крепости Бельфор писал Гнедичу, между прочим, следующее: «Я баловень? Но чей? Конечно, не Фортуны, которая меня ничем не утешала, кроме дружбы, — и за то ей благодарен. Многое оставляю на сердце, которое и тебе, мой любезный Николай, не совсем известно, — скажу тебе только, что я всегда был игрою быстроногой Фортуны или, лучше сказать, моей пустой головы, в которой могут поместиться всевозможные человеческие дурачества, начиная от рифм и кончая самолюбием» (II, 268). Значит, походы, биваки, битвы, Кульм, Лейпциг, немецкая литература, Веймар, Гете, Виланд и ряд сильных ощущений не заслонили мысли о Фортуне.

Перейти на страницу:

Похожие книги