В этом году по увольнении из военной службы он был зачислен почетным библиотекарем Публичной библиотеки, выбран в члены Московского общества любителей Российской словесности[96]
и писал так же много, как и в 1810 году. В этом же году Гнедич начал издание его сочинений. Несмотря на это, в августе он писал Гнедичу: «Я всё болен, другой месяц в постеле. Редко проезжаюсь. Скучаю? конечно!..» (II, 397) В приписке В.Л. Пушкина на этом же письме сказано: «Он болен, но душою здоров и пишет стихи бесподобные» (II, 398). В сентябре Батюшков тянул старую песню: «Я болен и лежу в постеле; через силу езжу верхом и конца не вижу моему невольному пребыванию в Москве» (II, 399). В конце сентября он опять писал: «Все хорошо! Кроме моего здоровья. Меня отправляют на воды. Лекаря морщатся и прибегают к натуре или природе, а природа к натуре; понимаешь? Скоро очищу место для нового стихотворца и отправлюсь писать элегии в царство Плутона…» (II, 404) Гнетущее чувство слышится и в насмешливой против самого себя выходке, и в ясном предчувствии близкой гибели…В половине октября он был уже в Вологде[97]
и оттуда писал: «Что до меня касается, милый друг, то я не люблю преклонять головы моей под ярмо общественных мнений. Всё прекрасное мое — мое собственное Я: могу ошибаться, ошибаюсь, но не лгу ни себе, ни людям. Ни за кем не брожу: иду своим путем. Знаю, что это меня не далеко поведет; но как переменить внутреннего человека?..» (II, 419) Вслед за выражением такой уверенности в себе он опять и гордо, и униженно плачется над самим собою: «Пожалей обо мне. Я в снегах: около меня снег и лед. Здоровье плохо, очень плохо; но я тружусь и исполню обещание, пришлю стихи. Портрета никак! <…> На портрет ни за что не соглашусь. Это будет безрассудно. За что меня огорчать и дурачить? Но другие… Пусть другие делают, что угодно: они мне не образец. Крылов, Карамзин, Жуковский заслужили славу: на их изображение приятно взглянуть. Что в моей роже? Ничего авторского, кроме носа крючком и бледности мертвеца. Укатали бурку крутые горки» (II, 419).В конце февраля 1817 года он извещал Гнедича: «Что скажу о себе? Болен. В деревне скучно, грустно и глупо. Не приехать ли к вам?..» Несколькими строками ниже: «Но шутки в сторону, я скоро впаду в чахотку. Грудь у меня исчезает. Нога болит. Умираю… умер!» И через строчку: «Нельзя ли меня причислить куда-нибудь без жалованья по службе? <…> Мое положение без службы, право, не забавно» (II, 423). В одном из последующих писем он прибавил еще одну черту своего характера: «…но люди умные нередко дурачатся, аки аз грешный»; а потом словно пророчил себе: «Кончу Тасса, уморю его и писать ничего не стану, кроме писем к друзьям: это мой настоящий род <…> Недавно прочитал Монтаня у японцев, т. е. Головнина записки. Вот человек! вот проза! а мое вижу сам: пустоцвет.[98]
Все завянет и скоро полиняет. Что делать! Если бы война не убила моего здоровья, то чувствую, что написал бы что-нибудь получше. Но как писать? Здесь мушка на затылке, передо мной хина, впереди ломбард, сзади три войны с биваками! Какое время! Бедные таланты! Вырастешь умом, так воображение завянет…» (II, 433).По поводу издания своих сочинений он писал Гнедичу: «Чувствую, вижу — но не смею сказать, как страшно печатать! <…> Я не боюсь критики, но боюсь несправедливости, признаюсь тебе, даже боюсь холодного презрения. Ты знаешь меня, бегал ли я за похвалами? Но знаешь меня: люблю славу.[99]
И теперь, полуразрушенный, дал бы всю жизнь мою с тем, чтобы написать что-нибудь путное. Впрочем, неужели мне суждено быть неудачливым во всем?..» Немногими строками ниже: «Ох, страшно! Меня печатают! Верь мне, что если б еще к этому я увидел в заглавии свой портрет, то умер бы с досады! Вот до чего додурачился! Нет! И Хвостов не начинал таким образом, ниже Ржевский! — Я, как блудный сын, просился опять в Библиотеку. Если это нельзя, то проси Тургенева приписать меня, куда-нибудь. Боюсь, чтобы меня не выбрали в смотрители магазинов соляных. Не забудь, что это соль не аттическая!» (II, 434–435) Так на 30-м году жизни изнывал человек, «полуразрушенный» не только телом, но и душою, ибо она переживала уже болезненные состояния самоуничтожения и суетности, тщеславия и гордости.