Бердяев – не литературный критик (и сам об этом занятии был невысокого мнения)[395]
, он скорее философ-герменевтик, ставящий себе задачу «раскрыть дух писателя», «выявить его глубочайшее мироощущение и интуитивно воссоздать его миросозерцание»[396]. Иначе говоря, Бердяев берет на себя роль как раз того «пневматолога», исследователя духа, которым считает духовно близкого себе писателя-мыслителя Достоевского.Достоевский, безусловно, сыграл заглавную роль в идейной судьбе Бердяева[397]
, равно как и Бердяев – в посмертной творческой судьбе писателя. Помимо того воздействия, которое – вслед за Мережковским и Вяч. Ивановым – философ произвел на религиозно-идеалистические круги русских критиков и читателей Достоевского, он отчасти задал тон и восприятию русского писателя в Европе, особенно в Германии 20-х годов, где стали рассматривать его в ракурсе метафизики и антропологических откровений.Прежде всего Бердяев затронул методологию, или общий подход к Достоевскому. Он настаивает на целостном восприятии духовного мира писателя (как и всякого явления духа вообще) и на необходимом «родстве с предметом». Он жалуется на отсутствие до сих пор в этой области конгениального интерпретатора, выделяя отчасти среди своих современников Мережковского[398]
и упуская при этом статьи Вяч. Иванова[399]. «К Достоевскому подходили с разных “точек зрения”, его оценивали перед судом различных миросозерцаний, и разные стороны Достоевского в зависимости от этого открывались или закрывались. Для одних он был прежде всего представителем “униженных и оскорбленных”, для других “жестоким талантом”, для третьих пророком нового христианства, для четвертых он открыл “подпольного человека”, для пятых он был прежде всего истинным православным и глашатаем русской мессианской идеи. Но во всех этих подходах, что-то приоткрывавших в Достоевском, не было конгениальности его целостному духу»[400]. Вместо того чтобы «интуитивно проникать» в «целостное явление духа», «созерцать его как живой организм, вживаться в него», критики были настроены либо на своекорыстное толкование (т.е. на отождествление писательской мысли с лично ими исповедуемой идеей), либо на следовательское дознание, тем самым выражая недоверие к истокам и самобытию творчества. Бердяев выступает против всех видов разоблачительства, остро улавливая нарастающую тенденцию века и предчувствуя, в частности, фронтальное наступление фрейдизма в литературоведении[401]. «К великому явлению духа надо подходить с верующей душой, не разлагать его подозрительностью и скепсисом. Между тем как люди нашей эпохи склонны оперировать любого великого писателя, подозревая в нем рак или другую скрытую болезнь»[402].После Бердяева – хотя, быть может, не в меньшей мере после Вяч. Иванова – уже нельзя оставаться на эмпирико-психологическом уровне. (По мысли известного американского литературоведа Рене Веллека, «Н. Бердяев и Вяч. Иванов вознесли Достоевского на головокружительную высоту»[403]
.) Бердяев представил нам Достоевского в свете самохарактеристики писателя – как реалиста в высшем смысле.Слов нет, между писателем и его интерпретатором существует общность. Бердяев обитает там же, где живет Достоевский с его героями. И главная тема у них одна – человек. Как и Достоевский, Бердяев – антрополог: захватывающая его тайна – это тоже «тайна человека». (Бердяев остро подметил, что и сами герои Достоевского только тем и поглощены, что отношениями друг с другом, только тем и заняты, что разрешением загадки человеческого бытия.) Но духовное поле действия обоих общо только до определенной черты, разделяющей экзистенциальное миросозерцание от экзистенциалистского. И мы должны приготовиться к тому, что и здесь, в лице своего самого яростного поклонника, Достоевский не получит полного и адекватного понимания. Бердяев «переходит черту», и писатель под его пером волей-неволей обретает несвойственный ему облик.
Достоевского Бердяев представляет нам как великого открывателя и духовидца: писатель возвратил «человеку его духовную глубину», т.е. упущенное из виду измерение личности; он уловил «подземные сдвиги» и нарождение «новой души»; наконец, он показал «человека, отпущенного на свободу»[404]
, и тем самым предначертал судьбу современного человечества.Мы соглашаемся с интерпретатором и отдаем должное существенности его суждений. Но вот что-то среди этих открываемых истин звучит диссонансом для нашего внутреннего слуха, и мы начинаем сопротивляться воле толкователя.