Через несколько лет после нашего знакомства Борис Слуцкий, видимо, убедившийся, что никакие соблазны “авангардного сюрреализма” не обворожили меня, что всё явственней мой путь поворачивается в сторону русской национальной традиции, что я всё больше времени провожу в кругу Вадима Кожинова, Петра Палиевского, Николая Рубцова, Анатолия Передреева и других “почвенников”, перестал поучать и воспитывать нерадивого ученика, что явственным образом отразилось в дарственных надписях на его книгах, которые он дарил мне в течение 15 лет. В 1959 году на книге “Время” он просто расписался: “Б. Слуцкий”.
Через год на книге “Память” начертал, используя пушкинскую строчку, целую программу жизни: “Станиславу Куняеву — в надежде славы и добра от него и для... и для нашей поэзии, 17.Х11.1960”. В одной из следующих книг добавил в эту дарственную надпись весьма важное слово: “Станиславу Куняеву в нетерпеливой надежде славы и добра”. Мало того, на книге “Годовая стрелка” (1971) Слуцкий перевёл меня (вместе с женой) из своих учеников в друзья: “Гале и Стасику в знак старинной дружбы. Борис Слуцкий”. Но когда выяснилось, что я не полностью оправдал его надежды, он великодушно предоставил мне свободу выбора, написав на книге “Доброта дня” (1973) полушутливо-полусерьёзно: “Поэту Куняеву отпускная (согласно прошению), Борис Слуцкий”....С тех пор прошла целая жизнь. И недавно, выходя из нашего писательского дома на Красноармейской улице Москвы, я увидел на приступочке стопку книг, которую за ненадобностью выложил перед выходной уличной дверью кто-то из жильцов, у которого рука не поднялась отнести книги на помойку... Я из печального любопытства стал перебирать стопку, и вдруг одна из книг словно бы обожгла мою руку: это была книга Бориса Слуцкого “Работа” (М.: Советский писатель, 1964). У меня такой книги не было. Мелькнула мысль: “Возьму сборник себе!” Но, отогнув обложку, я прочёл: “Юре Рюрикову в надежде славы и добра (без боязни), Борис Слуцкий”
. Я понял, что родные покойного журналиста Рюрикова, который жил в одном подъезде со мной, вынесли эту стопку книг с надеждой, что последние ценители литературы в нашем писательском кооперативе не пройдут мимо. То, что БорисАбрамович сделал на сборнике такую же дарственную надпись, что и на книге, подаренной мне, меня не расстроило. Но меня ошеломило то, что на моих глазах разрушалась вера Слуцкого в силу поэтического слова, вера, о которой он писал в 50-е годы:
Покуда над стихами плачут
и то возносят, то поносят,
покуда их, как деньги, прячут,
покуда их, как хлеба, просят,
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело,
оно, как Польша не сгинела,
хоть выдержало три раздела.
Помню, как мы вместе с Кожиновым и Передреевым восхищались этими стихами, этой силой слова, которое в тот чёрный день лежало на ступеньках передо мной, обездушенное и обесчещенное... Как тут не позавидовать Борису Абрамовичу, избегнувшему унижения лицезреть заветную книгу своих стихотворений на грязном полу возле уличной двери дома, где до сих пор живут состарившиеся, как и я, писатели или их вдовы, или их дети.
Но справедливости ради надо признаться, что я, поверивший, будто хорошо знаю Слуцкого, во многом ошибался. Да, Слуцкий действительно был для меня советским поэтом, писавшим стихи о нашей трудной победе в кровопролитной войне, поэтом, воспевавшим вчерашних солдат, одолевших засуху сорок шестого года, поэтом, преклонявшимся перед вдовами, танцующими в деревенском клубе со своими подругами, потому что их мужья не вернулись с войны. Он умел даже в стихах об общественной бане, узрев, сколько ран и шрамов нанесено войною на тела обнажённых русских мужиков, воздать должное их судьбам. Но полностью узнать глубину его судьбы и его понимания жизни мне пришлось, к сожалению, лишь после смерти поэта — в годы перестройки, когда были опубликованы многие его стихи, к которым советская цензура была беспощадна, когда вышла книга воспоминаний о нём и о его родословной, когда книга с заголовком “Борис Слуцкий” была издана в серии ЖЗЛ. Но самая важная книга, вышедшая после смерти поэта, была названа строчкой из его стихотворения “Теперь Освенцим часто снится мне”. Без неё понять духовные и душевные метания Слуцкого невозможно... Лишь после этих изданий русско-еврейский узел, всю жизнь болезненно и скрытно волновавший поэта, стал доступен для понимания историков, литературоведов, да и просто читателей. А начинал завязываться этот узел для Слуцкого ещё в его детские годы.
Есть у этого сурового реалиста и честного историка стихотворение, чрезвычайно важное для него, которое я назвал бы гимном “уравниловке”:
Я родился ладным и стройным,
с голубым огнём из-под век,