Евгений Евтушенко во многих своих интервью, статьях, воспоминаниях с благодарностью отзывался о поэтах фронтового поколения: Борисе Слуцком, Давиде Самойлове, Александре Межирове. О последнем он вспоминал как о поэте особенно повлиявшем на него, научившем жить и выживать в литературной обстановке пятидесятых годов. В 1952 году они издают каждый по книге, куда вошли стихи, во многом сделавшие их широко известными в идеологически требовательной среде: книга Межирова называлась “Коммунисты, вперёд!”, так же, как знаменитое стихотворение, написанное молодым двадцатилетним поэтом аж в 1947 году.
А стихотворный сборник Евтушенко “Разведчики грядущего”, вышедший одновременно с межировскими “Коммунистами”, был значителен тем, что в нём было не одно, не два, а с десяток корявых, но подобострастных виршей о Сталине. В межировской же книжке стихи о Сталине были выполнены с мастерской велеречивостью:
Эта речь в ноябре не умолкнет червонном
И во веки веков.
Это Сталин приветствует башенным звоном
Дорогих земляков.
Не лишне вспомнить, что Сталин в 1952-м ещё был реальным властителем идеологии, и чиновники, следившие за состоянием советской поэзии, не могли не заметить ни межировского гимна, называвшегося “Горийцы слушают Москву”, ни евтушенковского льстиво-халтурного цикла, после которого начинающий поэт был сразу же принят в Литературный институт и в Союз писателей СССР. А было ему тогда всего-навсего девятнадцать годков. Для сравнения вспомним, что и Слуцкий и Самойлов издали свои первые сборники стихотворений, когда первому было около сорока, а второму за сорок, скорее всего потому, что у них не было в послужном списке в отличие от Межирова и Евтушенко ни стихов о Сталине, ни о торжестве коммунизма.
Вскоре Евтушенко, равняясь на межировскую оду “Коммунисты, вперёд!”, написал свою стихотворную клятву “Считайте меня коммунистом”.
Однако оба они, конечно, не могли не знать о послевоенной борьбе с космополитами, о таинственных слухах насчёт якобы готовившегося “дела врачей”, и потому учитель с учеником, видимо, понимали, что “поэт в России больше, чем поэт”, и что одного признания в любви к коммунизму — мало, что советский поэт ещё должен обозначать себя, как поэт — русский... Хочу быть русским! — так, наверное, можно назвать чувство, овладевшее Межировым после стихотворных клятв о верности коммунизму... А где искать русскость? Ну, конечно же, в языке, в слове:
Был русским плоть от плоти
по мыслям, по словам,
когда стихи прочтёте —
понятней станет вам.
Но “мыслей и слов”, чтобы почувствовать себя русским — мало. Может быть, нужен ещё и образ жизни? И этот образ появляется в стихах Александра Петровича в стихотворении “Москва. Мороз. Россия”, где он с предельной откровенностью изложил своё понимание “русскости”, увязав её не только с морозной русской зимой и с “закутанностью в снега”, но и с погружением во время святок в крещенские “купели” Серебряного бора, с любовью к традиционному цирку и к игре на бегах, столь привлекательных для нэповской и послевоенной столичной богемы.
По льду стопою голой
к воде легко скользил
и в полынье весёлой
купался девять зим.
Он так старался жить русским образом жизни, что даже посчитал, сколько “зим” погружался в ледяную воду, и не забывал о страждущей плоти во время крещенских купаний:
Кровоточили цыпки
На стонущих ногах...
Ну, а писал о цирке,
О спорте, о бегах.
Я жил в их мире милом,
В традициях веков,
И был моим кумиром
Жонглёр Ольховиков.
Стихия цирковой жизни изображается поэтом, как нечто волшебное, как почти космическое действо:
Юпитеры немели,
Манеж клубился тьмой,
Из цирка по метели
Мы ехали домой.
Я жил в морозной пыли,
Закутанный в снега.
Меня писать учили
Тулуз-Лотрек, Дега.
Да, постижение “русскости” у какого-нибудь Николая Тряпкина, ездившего в те годы по старообрядческим деревням Архангельской и Вологодской земли, судьбы и песни раскулаченных колхозных крестьян, их посёлки, построенные на лесоповалах, — всё это было совсем другой русскостью, нежели межировская “русскость” в иорданях Серебряного бора, где выросли дачные посёлки для партийной знати. И ещё, если ты жил в русской “морозной пыли”, да ещё “закутанный в снега”, то естественно было бы вспомнить не парижских балерин и француженок, которые позировали Дега и Тулуз-Лотреку, а “Мороз и солнце — день чудесный” Александра Пушкина, “Не ветер бушует над бором, не с гор побежали ручьи — мороз-воевода дозором обходит владенья свои” Николая Некрасова, вспомнить “Свет небес высоких, серебристый снег и саней далёких одинокий бег” Афанасия Фета. Да и без любимого Александром Петровичем Блока не обойдёмся, погружаясь в русскую зиму:
Пускай я умру под забором, как пёс,
Пусть жизнь меня в землю втоптала.
Но верю — то Бог меня снегом занёс,
То вьюга меня целовала.