Заходила на почту. Зачем? Не знаю. Просто так. И каждый раз, когда седая в очках очень вежливая женщина сочувствующе говорит: «Еще не дошло!», — мне хочется сказать ей: «А я ничего и не жду. Ни от кого! Не от кого мне. Никого у меня нет...» И бабушки моей нет. Давно уже нет. Погибла моя бабушка. В оккупации.
По утрам угрюмо. Думаю с тоской и даже страхом о том, что за сегодняшним днем придет второй, третий... А в течение дня душа оттаивает, и опять день как день.
Хорошо, когда вместе с людьми.
Пошла к базару — смотреть на осликов. Мне ослики очень нравятся. Они всегда такие грустные и задумчивые. Стоят неподвижно, только шевелят длинными ушами.
Мельтешил взад-вперед живописный мальчонка, белоголовый, в широчайших, по щиколотку штанах на одной подтяжке, в вытянутой руке у него было эскимо. Продавал. Одно-единственное:
— Искимо! Кому искимо?.. — оглянулся вокруг, отвернул уголок, лизнул, закрыл: — Искимо, кому... — и опять — быстрый взгляд вокруг...
А третьего дня у входа в кинотеатр — толпа валит на премьеру «Молодость нашей страны», шныряют вот такие же: «Кому билет? Кому билет?»
Иногда встречаю спокойный взгляд Салтыкова, будто спрашивает: «Ну как?..»
Я знаю о нем очень мало, но, думаю, не меньше, чем все. Революция лишила его «всех прав состояния» в последний его год Пажеского корпуса. Отслужив в Красной Армии и пройдя всю гражданскую, с первых ее дней и до последнего, отболев тифом, пошел учиться. По каким причинам застрял в Средней Азии, не знаю. В первые же дни войны записался в ополчение. Офицер запаса, его направили на курсы усовершенствования командного состава. Получил назначение на фронт. Защищал Ленинград. Родной свой город.
Живет обособленно. Спит за ширмой в кабинете своего вакцинного отдела, на клеенчатом облезлом черном, как гроб, диване.
С семьей Башиловых не общается. На плитке что-то себе варит. Кипятит чай. С Ольгой Федоровной на «вы» и называет по имени-отчеству. На людях, по крайней мере. Ольга Федоровна тоже называет: Глеб Николаевич и «вы».
По средам ходят в кино на премьеру. На последний сеанс.
После работы Ольга Федоровна не отпустила, повела обедать к старикам. Засиделась у них допоздна.
Никак не хотелось расставаться с этой славной семьей. Мне захотелось самой говорить, — до сих пор я больше слушала — захотелось рассказать. Имею я на это право?
— А русских, знавали? Бедуют, поди? — спросил старик.
И я сказала, что русских в Париже много и что разные они, и бедуют, бедуют тоже по-разному.
А в памяти, как вспышка, рассказ Вадима: «...шел как-то раз вечером из Тургеневской библиотеки по улице Дарю мимо русской церкви, бывшей посольской...» И встреча с Сергеем Кирилловичем, командиром партизанского отряда, в то жаркое утро 22 июня 1941-го... И лето 1945-го. Париж, сияющий мириадами огней. И стали возвращаться — мы. Вернулся Жано, и вернулся Кирилл, и вернулась я, и не вернулся Луи, и нет Лемерсье, и нет Доминик, и нет Сергея Осетрова...
Силюсь рассказать все, что воскрешает моя память. Зойка сидит, уткнув лицо в ладони.
— Все-таки не рассчитывайте на одни улыбки, Марина, — говорит Федор Степанович. — Не думайте, что тут все гладко. Жизнь у нас трудная, а когда трудная, то крутые характеры еще круче.
И Ольга Федоровна добавляет: «Эрзац-люди и у нас есть. Тоже и эрзац-цивилизация есть. Мещанством называется. Выкорчевываем».
Долго я потом не могла уснуть.
Несть им числа, настоящим людям! Никогда еще я не чувствовала так остро, что люблю людей. Мир полон добрыми людьми, но замечаешь это лишь когда оказываешься в беде. И это тебе — дар за трудные минуты жизни.
Меня включили в группу изучать действие нового антибиотика на возбудителя дифтерии — палочку «Loefflera», мне поручили руководить лабораторией детских инфекций, и в помощь мне дали опытную лаборантку Катю, и еще санитарочку — пятнадцатилетнюю девчушку Таню с желтыми, цвета соломы, косичками и голыми коленками, и с веснушками, такими крупными, какие бывают только у огненно-рыжих мальчишек. Тружусь по-настоящему, как никогда еще, и готова работать.
Обследуем детские сады. Проводим в лаборатории курс лечения антибиотиками. Работаем увлеченно, воюем с мамами, с бабушками. Каждый контрольный посев требует новых сорока восьми часов, а малютку дома оставлять не с кем, — мамам и бабушкам надо на работу, — и они рвутся к заведующей: может, попросит, может, можно сократить срок... Девчонка с соломенными косичками становится своей худенькой спинкой к дверям лаборатории и, расставив тонкие, длинные руки, отбивается:
— Нету! Сказала нету, значит, нету. Написано. же: «Результат анализа с 12-ти часов. Получить в регистратуре». Анализу требуется сорок восемь часов, два, значит, дня, а то и три, если будет надо. Закон. А противу закона Марина Николаевна не пойдет. Понятно? Не пойдет, говорят тебе, заведующая противу закона, и не проси, и не пущу, и нету, и все!
За окном голос Салтыкова: «Куда тебя понесло! Дьявол ты этакий, голову сломаешь... Чего тебе там?!»
— Акации. Марина Николаевна любят.
Высунулась в окно. С обезьяньей ловкостью девчонка взбирается вверх по стволу.