— Та-аня? Слезай сейчас же! Немедленно слезай, слышишь?! Свалишься.
— Не свалюся. Не беспокойтеся, Марина Николаевна! Привычная по деревам.
Салтыков стоял, чуть расставив ноги, подняв лицо кверху. Мне показалось, смотрит на девчонку с восхищением.
— Diable. — Черт-те... — Покачал головой. Пошел.
Я смотрела, как он пересекает двор, прямой и подтянутый, обогнул колонку с сверкающей на солнце синей лужей, направился в свой вакцинный.
Как-то раз спросил, знала ли я там русских. «Шоферами такси работают?» — спросил вскользь, не проявив особого интереса. И в другой раз: тосковала ли я по России, — и я сказала, по всему сразу: по бабушке, по русской природе, по русским лицам, по русской речи...
Полдень. Припекает неумолимое солнце. Лучи падают на пучок Таниной акации в стакане на теплом подоконнике, за окном ослепительно синее небо, синий воздух, пахнет акацией.
Из конторы вышел Абдулаев. Идет навстречу Салтыкову. Поздоровались, стоят посередине обширного двора, что-то обсуждают.
Настенька несет со склада пачки новеньких пробирок. Отвоевала-таки. Крепко сбитая. «Бомбовоз...» — Салтыков окрестил.
Катя машет мне, показывает на свои пачки: «Десять, Марина Николаевна!» Превосходный лаборант. Салтыковской школы.
За спиной хлопнула дверь. Катя. Пришла, что-то рассказывает Тане. Девчонки смеются. Перешептываются и тихо смеются. «А ведь говорят по-русски, — мелькнуло у меня вдруг. — Разговаривают-то по-русски?! Господи, да, конечно же, по-русски, на каком же им еще». И, как это каждый раз со мной бывает, меня охватило то удивительное чувство радости, описать какое я не умею...
Я оглянулась на девчонок. С какой-то мальчишеской веселостью они вскрывают пачки с пробирками и погружают их в эмалированный таз с водой. Что-то в них, вч девчонках, неуловимо мне напомнило вдруг Ваню. Защемило даже сердце.
Чего бы только не отдал Ваня, а больше еще Сергей Кириллович, за вот эти наши сегодняшние будни, простые, каждодневные, которые Салтыкову кажутся серыми и скучными...
Да ведь и отдали. Единственное, что у них было — жизнь.
Мое вчера и мое сегодня. Как назвать соединяющее в себе мое вчера и мое сегодня, прочно поселившееся в душе чувство, в котором живут вместе память о самом светлом, и самом тяжком.
А что же все-таки помогает мне жить? Наверно, искреннее ко мне расположение людей. И еще то, что живу в одном доме с Башиловыми, — это тоже, И то, что живу — как все, стараюсь, по крайней мере, как все.
А может, прошлая закалка? И она тоже. Это в смысле физическом? Ну, хотя бы и так. Но не это главное, а главное... главное? Как лучше сказать?
В долгие тюремные ночи, в плененном нацистами Париже, я повторяла на память отрывки из «Войны и мира». Силилась вспомнить страницы, где Кутузову сообщают, что Наполеон покинул Москву. Волнение Кутузова, короткие фразы, разговор, исполненный высокого смысла, сплетались в моем сознании со всем, что происходило с моей страной, единственной поднявшейся против врага, с грозной судьбой моей страны.
Толстой давал мне веру. То было мое вчера.
Полночь. Я потушила лампу и высунулась в окно. Ветер гулял в высоких тополях над крышами глинобитных домиков. Казалось, он готовился взять штурмом эти старые тополя, которые, подобно башням, возвышаются над безмолвно стоящими здесь низкими домиками. Улица залита зеленым лунным потоком. Лунный свет на крышах, на деревьях, лунный свет на земле с черной тенью.
Из-за угла показались Ольга Федоровна с Салтыковым, — с последнего сеанса, как обычно. В тишине пустынной улицы гулко отдаются их шаги по узкому асфальту тротуарчика, втиснутого между арыком и стройными рядами тополей. Еще издали Ольга Федоровна помахала мне. Остановились под моим окном.
— Что не спите? — сказала шепотом. Открытые рядом окна стариков были потухшие, там уже спали.
— Который час? — спросила я шепотом тоже.
— Уже завтра, — сказал Салтыков. Он отвернул манжет гимнастерки и взглянул на часы: — Половина первого. Посвежело-то как.
— Скоро осень. Лето пролетело, — сказала Ольга Федоровна.
— Слава богу, что пролетело, — проговорила я.
— Не надо подгонять время. Не торопите.
Они пошли к калитке, а я все стояла у окна. Подумала о Тасе. Не знает, что я приехала. Оно и лучше, пожалуй, что не знает. Пусть ничто прежнее... Все — сначала. Жить — сначала.
Я услышала глухие шаги в прихожей и тихий стук в мою дверь. То была Ольга Федоровна.
— Вы не сердитесь за мое позднее вторжение?
— Я рада вам.
Она села в шезлонг, — мне его смастерил по моему рисунку институтский плотник.
Лицо у нее было свежее и красивое. Я подумала, что никогда не видела ее такой красивой.
— О чем вы все время думаете, Марина Николаевна?
— Ни о чем и обо всем сразу, — сказала я.
— Все уладится. Обживетесь. Иногда складываются обстоятельства так, что не совсем получается жить, как хочешь, а потом постепенно...
— Я спокойно отношусь к своей судьбе, — сказала я.
— Расскажите о Париже, — попросила Ольга Федоровна.