У Сергея Кирилловича заметно побелели виски. Он опять сел на такси и вечерами по-прежнему заезжал к нам. Ходил по комнате, курил, долго кашлял от глубоких затяжек: «Не будем преуменьшать реальные силы фашизма. Но он будет разбит... Фашистская армия — это не армия. Когда человеческая идея не цементирует... Встретит организованный отпор — рассыплется прахом...»
А в Мюнхене тем временем были подписаны постыдные соглашения. Ночью к нам прибежал из редакции Жано: «Старик, мы тонем в дерьме!..» Появилось новое слово «Судеты», и у парижанок зонтики «Чемберлен» — длинные, тощие, черные.
Наш сосед, кавалер Почетного легиона, рвал и метал: «Не полезем же мы в войну из-за этих чехов!..»
И хозяин бистро, бретонец с маленькой не по росту головой: «Почему мы должны воевать за эти Судеты? Нам-то зачем они?» И камамберовая наша лавочница: «При чем тут Франция? Нет, скажите сами, месье Кострофф, почему мы должны лезть в полымя за этих чехов?»
— Мюнхен? Это же великолепно! — говорил ветеран Вердена, месье Матюрен. — Мюнхен — это защита Европы от большевизма...
— Теперь можем спать спокойно, — вторил ему шеф.
— Бордель! — говорили настоящие французы. — Проститутки! Стыдно быть французом!..
И нескончаемые разговоры о войне — всюду.
Многие еще надеялись: «Войны не будет! Слава богу, пронесло...»
В Париж приехал Риббентроп. Встречали его торжественно.
— Шлюхи! — говорил папаша Анри. — Я тебе говорю — шлюхи!..
По утрам я ездила на работу. Бежала в метро, кружила в потоке людей по извилистым подземным переходам, вдыхая сырость подземелья и запахи пудры и пота. Всё было как прежде, только если раньше люди в метро досыпали, то теперь как одержимые набрасывались на утренний выпуск газет. Уткнется в газету и только временами испуганно взглянет в окно — не пропустил ли остановку? — и опять в газету.
А газеты пестрели ядовито-черными заголовками: «Немцы вошли в Вену!», «Немцы вошли...» — и каждое «немцы вошли...» словно удар штыка.
...Парень рядом раскрыл «Матэн»: «Немецкие войска вошли в Чехословакию...» Он повернулся ко мне лицом, надвинул на лоб кепку, свернул газету трубочкой, сунул под скамейку: «Нужник...»
— Нет сомнения, что боши теперь полезут на восток! — говорил Матюрен.
И мой шеф:
— Нефть нужна. При таком размахе...
А назавтра — германо-советский пакт!
Пришел Жано. У нас уже сидел Сергей Кириллович. Все были взволнованы. Сергей Кириллович говорил:
— Ход безусловно трудный, но — кажется — здо́рово! Оттяжка конфликта... набирание сил...
Вадим ходил по комнате, в лице — ни кровинки.
— Рассудком принимаю, сердцем нет.
— Трудновато, конечно, нам тут придется. Будем объяснять. Москва знает, что делает... — говорил Жано.
— Ну, а мне? Как мне теперь консьержке показаться? — Я не на шутку перепугалась. — Русским же на улицу будет не выйти!
Наутро в лаборатории шеф:
— Э-э, малыш, а ты хоть уразумела, что он сотворил, твой Сталин?
— Уразумела, — сказала я. — Когда ваш Даладье подписывает договор, он вас не спрашивает.
Коммунистов увольняли с работы. «Юма» выходила с белыми полосами и голыми подвалами. Начались аресты. Газеты надрывались: «Очистить страну от коммунистов!.. Нужны самые решительные меры...» Возникали процессы, суды, приговоры...
Пришел к нам Луи. После той встречи на Международной выставке он у нас не появлялся. Мы знали, что Луи делает «блестящую карьеру» и метит чуть ли не в товарищи прокурора. И вдруг — пришел.
Мне показалось, Луи взволнован.
Дома ли Вадим? Нет, Вадима дома не было.
— Ты знаешь, Марина, я в отпуске.
— Нет, этого я не знала.
— Да, в отпуске, и, может быть, бессрочном.
— Неужели? Почему?
Я видела по лицу Луи, что он ждал этого «почему». Вполголоса он сказал:
— Трудно объяснить. Я решил взять отпуск. Надо подумать. Разобраться. — Его нижняя челюсть вздрогнула.
— Что случилось, Луи?
Беспокойство Луи передалось и мне.
— Не могу я, Марина. Не в силах я больше, понимаешь?
— Но что, что случилось?!
Сел. Закурил. Крепко затянулся.
— Попробую сказать. Это у меня началось давно; пытался глушить, убаюкивал себя... всякими лицемерно-утешительными доводами, вроде того, что не я принимал участие ни в составлении законов, ни в применении их. Но нет, я принимаю участие, Марина, я вмешиваюсь, я обвиняю, выношу решения... Не секрет, что правосудие не всегда совершается... в наши дни. Вот и суди. Нет, нет, примирить с этим свою совесть я не могу. Пойми, не мо‑гу‑у!.. Черт... Трудно мне. Так трудно еще никогда не было.
Умолк. Сидел мрачный. Курил. Сигарету за сигаретой.
— Луи, милый, я могу тебе помочь? Скажи, чем я могу тебе помочь?
Никогда я не видела Луи в состоянии такого внутреннего напряжения, такой тревоги. Мне было жаль его, и мне хотелось помочь ему, но я ничего не могла, — нельзя человеку уйти от самого себя.
— Ничем, Марина, ничем. А где Вадим? Скоро придет?
В эту минуту в передней зазвонил звонок — пришел Жано:
— Что с тобой, старик? Болен?
Жано, как я, тоже рад был встрече. Мы любили Луи. Всё-таки мы любили его, нашего Луи.
— Да. Болен. Все больны. Вся Франция.
— Брось. — Жано легонько хлопнул его по спине. — Это ты брось.