Вечерами на качелях свет со второго этажа… У дверей старые мамины босоножки и яблони шевелят из темноты своими листьями. Радоваться бы, да не радовалось что-то, не верилось, неясной тревогой пряталось в саду. Днем Катя читала, лежа животом на гамаке, грызла большие розовые яблоки, мамину гордость, а он то качал ее гамак, то уходил куда-нибудь по реке смотреть на рыбаков. И все строил планы, все «как теперь они будут жить…» Вместе с родителями молчаливо было решено: скоро они с Катей поженятся, а пока до начала учебного года в институте (ему разрешили восстановиться), пусть поживут здесь, «проверят свои чувства». Иногда он целовал Катю, и она не противилась, хотя ей, он видел, это было не нужно. Да и сам он не очень к ней приставал. Опять начал сильно волноваться и хоть теперь он был уж не мальчик из девятого класса и многое для него стало проще, но все равно, все равно, думал, раз такая любовь, лучше и вправду обходиться пока, и пусть, пусть. Спали они отдельно, и все было «чисто», а впереди… и тут он все-таки щурился, изо всех сил стараясь забыть то, что с ними случилось. И это-то и было, наверное, уматыванием в сторону, то есть слабостью. Подлостью, по сути. Потому что, уматывая и закрывая глаза, он затаивал на Катю нехорошее, потому что прощать можно только до конца. Ему не хватило тогда силешек, перед ним не было тогда моря и розовых от солнца голодных чаек, и он поверил своей ближайшей хитренькой мысли: время-де пройдет, и все наладится, время — лучший лекарь, что все перемелется и будет вполне употребимая в пищу мука. А потом приехали родители, погостить, как они сказали, убрать яблоки и — «Ну, как вы тут устроились?..» — пообщаться с будущей невесткой. За ужином отец налил мужчинам по сто граммов, а мать молвила: «Женя у нас и всегда был особенный, а теперь… (она не то хотела сказать), а вы, Катенька!..» И заплакала, не удержалась. Катя смотрела в тарелку, а мать потом
На сей раз документы из института он забирал совсем. Декан пожал ему на прощание руку и сказал: «Ну что ж». И уезжая, он звонил тогда Кате с вокзала, и она прибежала в тапочках с черными помпошками на тот перрон.
Вот и все.
И снова ему повезло. В Москве поступил, куда и хотел, — в полиграфический, на графику. Рисунки его морские понравились. Кто бы мог подумать?
В общежитии поначалу тоже было хорошо. Леонардо — конструктор, Джоконда его — не поэзия. Первые два курса только и делали — разговаривали. Что же, если не поэзия-то? — Инженерная загадка, шарада в светотени. Любил Джоконду, но соглашался. Нравилось, что никто не ахает по чужим рецептам. Интересные были ребята… И он тоже не молчал: «Культура есть накопленные человечеством ответы на главные вопросы бытия!» Выразил. Потом, позднее, вспомнил: мысль-то Акимова! Правда, почему ж только на главные? На все, на все, что были заданы. Но здесь неважно было, чья мысль. Все — всех. Братство! Чай, водка, селедка. Все общее. И не спрашивали и не слушали толком, каждому знай свое выкрикнуть. Но по сути-то — суеты ему и хотелось, видимо. Снова положил ее, Катю, в кошелек, кошелек в сундук, сундук в подвал, а ключ от подвала потерял, забыл где-то, притворился (снова притворился), что забыл. Зато нашел себе на этих сборищах жену, красивую девушку, с красивыми ногами. Не зацапанную, не залапанную. Переживал, вишь еще, чтоб такую. Особенно было важно даже. Перебрался к теще, и вовремя, потому что общежитие все-таки надоело. Жена училась в балетном училище, молоденькая еще, заканчивала, и когда закончила, из-за него, из-за его учебы в институте, ее оставили в Москве, а когда закончил полиграфический он, из-за ее театра — его. Эту штуку они еще до свадьбы сообразили, сообща. К тому же у будущей тещи помирала как раз мать, старая старушка, жилплощадь пропадала и пропала бы, коли бы не он тут как тут. Так что и он был нужен, а не только ему.
Жена оказалась ничего, не злая. И работать их в училище научили. Могла. Теща тоже энергичная, московская, тоже как бы работяга. Устроила его с ходу в издательство, хоть и внештатником пока, но снова куда ему и хотелось. Вообще вдруг начало везти. «Потащило!» — сказал бы морской друг Миша. Будто Катя была якорь, а тут вот теперь открылся путь. Фарватер.
Рисовал.
Вставал в четыре утра и рисовал, пока все спали.
И хорошо было!