В мою питерскую бытность у меня было полно знакомых художников. И не только потому, что я иногда подрабатывала натурщицей, но как-то так само собой получалось. Так оно «сложилось исторически», что в питерских ландшафтах никого, кроме художников, вокруг меня не водилось. Это были люди в основном тяжелопьющие и тяжелонищие. Но, несмотря на это (а может быть, именно поэтому), они принадлежали к такому подвиду креативных гениев – абсолютно доминантному на той территории – любой представитель которого, не считавший зазорным совершать возлияния на трудовые гроши пылких натурщиц, скорей отрезал бы себе ухо (язык, нос, etc.), чем осквернил уста фразочкой «это дорого».
Хенк был художником другого, совсем не ведомого мне подвида. Когда я пила сок или вино, купленные мной на неизвестно как заработанные («таинственные») мои центы – или соки-вина, попросту мной же украденные, – он не мог сдержаться, чтоб не воскликнуть:
27
А в остальном все было по-прежнему. Он яростно бился в мою плоть, словно пытаясь найти спасительный выход из этого мира – хоть самый маленький, детский лаз из этой слепой ловушки, – он долбил и долбил стенки заклятой подводной пещеры – он выныривал и нырял, выныривал и нырял, выныривал и нырял, и снова долбил, долбил, долбил – и, когда вновь выныривал хватануть воздуха, рот у него был перекошен, а глаза – мученические, изумленно-безумные, обреченные к гибели – словно он вплавь одолел дюжину миль в штормовом океане.
Может быть, он думал, если мог думать в такие минуты, – или подспудно, вне этих минут, надеялся, – что его, как сказал бы Боккаччио, «магический жезл страсти» сделается стержнем моей жизни? Моей опорно-несущей конструкцией? Результирующим направлением моих векторов? Осью координат? Если так, то он это напрасно. Начитался, поди, бедолага интернетных былин о восточноевропейских квочках...
Кстати, о Хенковом «жезле». Я бы назвала эту деталь его тела
Конечно, мне трудно было оставаться порожней – Хенк,
И дело даже не в том, что я стала воспринимать наши соития, скомбинированные с мерзейшими проявлениями животного Хенкового скупердяйства, почти как должное. Дело также не в том, что я понимала: это и есть соития семейной жизни: то есть бедное, но необходимое удовольствие – которое, конечно, не может компенсировать толстый-толстый слой грязи – дело даже не в том, что я стала воспринимать эти соития уже и так –
«Дело», то есть главное зло этой уродливой ситуации, состояло, может быть, в том, что, когда однажды мы (после скандала из-за пригоревших спагетти) особенно яростно, особенно отчаянно совокуплялись – визжа и катаясь по грязному полу, под длинным-длинным столом, – я вдруг увидела в проеме входной двери бледного, почти белого Робера: держась за сердце, не имея сил оторвать взгляд, он смотрел на нас с нескрываемым ужасом. С ответным ужасом (не сбивая Хенка с правильно пойманного ритма) я вспомнила, что сама, сделав единственное исключение, велела Роберу прийти сегодня сюда, к этому времени (навести финальный порядок в наших деловых бумагах)...
Он развернулся и бесшумно исчез. Бесшумно – потому что любые звуки перекрывал дьявольский вой, исходивший от нас, двух грязных разъяренных зверей...
После этого я Робера уже не видела.
28