Читаем Качели дыхания полностью

Какое это было наслаждение, когда он принялся стричь меня наголо.

Ангелу голода, размышлял я, наверняка известны его сообщники. Он их сперва нежит и лелеет, а потом дает им упасть. И они разбиваются. И он вместе с ними. У него такая же точно плоть, как у тех, кого он обманывает. Это тоже его закон рычага. Что же я могу сейчас к этому добавить. Что бы ни происходило, оно всегда бывает как ряд простых чисел. В очередности моментов происходящего, если оно длится, есть некий принцип. А если что-то продолжается аж пять лет, этот принцип уже не просматривается, на него больше не обращают внимания. Но когда впоследствии хочешь рассказать, что здесь происходило, кажется, не остается ничего, что не вписывалось бы в такую закономерность. Ангел голода мыслит правильно, он никогда не ошибается; он не уходит навсегда, а возвращается вновь и вновь; у него есть своя цель, и он знает мой предел, знает, откуда я — и о своем влиянии на меня; у него зияющие глаза, но подходит он лишь с одной стороны; он не отрицает собственного существования; он до отвращения индивидуален и чутко спит; и эксперт по части лебеды, соли и сахара, а также вшей и тоски по дому; в животе и в ногах у него — вода.

Остается лишь вести счет, и ничего больше.

Ты думаешь, что если не будешь расслабляться, это уже неплохо. До сих пор из тебя говорит Ангел голода. Что бы он ни говорил, почти очевидно:

1 взмах лопатой = 1 грамму хлеба.

Но если ты сам голодаешь, о голоде говорить нельзя. Голод никакая не постель, иначе он бы не был безмерным. Голод — он вообще не вещь.

Синеугольный шнапс

Стояла взбаламученная ночь, о сне нечего было думать, и милость маниакального обжорства на меня не нисходила, потому что вши мучили непрестанно. В эту ночь Петер Шиль заметил, что мне не спится. Я сидел на своих нарах, а Петер Шиль — от меня наискось — сел на своих и спросил:

— Как назвать то, что дается и отбирается?

— Сон, — сказал я, — давай спать.

Я снова улегся. Он остался сидеть, послышалось бульканье. Беа Цакель выменяла на базаре за его шерстяной свитер бутылку синеугольного шнапса. Его он и пил. И вопросов больше не задавал. На следующее утро Карли Хальмен сказал мне:

— Он тебя еще пару раз спрашивал, как назвать то, что дается и отбирается. Но ты уже крепко спал.

Дирижабль

Там нет коксовых батарей и дымящих труб, нет бездомных дверей, ведущих в никуда, и лишь белое облако, вылетев из градирни, взирает сверху, уплывая далеко в степь; там заканчиваются все рельсовые пути, и мы, разгружая уголь, видим из ямы [23]один бурьян, цветущий на свалках строймусора. Но именно там, где облысевшая убогая земля за заводом переходит в глухие кустарниковые заросли, сходятся тропки. Они ведут к громадине проржавевшей маннесмановской трубы, еще довоенной и отслужившей свое. Длина ее — семь-восемь метров, диаметр — метра два. С одного конца, обращенного к яме,она заварена наподобие цистерны, с другого — в сторону пустыря — открыта. Исполинская труба, никто понятия не имеет, как она здесь очутилась. Однако с тех пор как мы в лагере, известно, по крайней мере, на что она годится. Все называют ее ДИРИЖАБЛЕМ.

Этот дирижабль не парит, серебрясь в небе, он доводит до парения наш рассудок. «Дирижабль» — почасовая гостиница, лагерная администрация и начальникиее терпят. В «дирижабле» женщины из нашего лагеря встречаются с немецкими военнопленными — теми, что здесь поблизости, на пустыре, или на территории разбомбленного завода убирают строймусор. Ковач Антон рассказал, что они приходят сюда, к нашим женщинам, на «кошачьи свадьбы»: «Подними разок глаза, когда копаешься в угле».

Еще в лето Сталинграда — последнее лето на веранде у нас дома — женский голос из радиоприемника, голос рейха, жаждущий любви, объявил: «Каждая немецкая женщина подарит фюреру ребенка».

Тетка Финн спросила мою мать:

— Ну и как мы это устроим? Фюрер будет прилетать на вечер к каждой из нас сюда, в Трансильванию, или мы все по очереди отправимся к нему в Берлин?

На обед был заяц с кисло-сладкой подливой; моя мать облизала соус с лаврового листка, медленно протянув листок между губ. А чистый листик засунула в петельку на блузке. Я подумал: они только забавляются, подсмеиваются над фюрером. Но по их заблестевшим глазам было заметно, что такая мысль им понравилась. Мой отец это тоже заметил: он наморщил лоб и на миг перестал жевать. Бабушка сказала:

— Мне казалось, что усатые мужчины вам не по вкусу. Отправьте фюреру телеграмму, чтобы он прежде побрился.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже