– Я отсюда не двинусь, Пакито. Мне здесь нравится. Вот уже покончили с чтением газет и документов, снова начинаются речи. Кто это сейчас выступает?
– Сеньор де Аргуэльес. Ничего себе птица! И такие вещи выслушивает ребенок! – сказал дон Пако, повышая голос более, чем это было допустимо в таком месте. – Призывать к отмене юрисдикции, привилегий помещиков, пыток, права ставить виселицу при въезде в город и назначать судей! Они желают упразднить займы и прочие мудрые установления, на которых зиждется величие нашего королевства.
– Пусть все отменят! – с гневом сказала Пресентасьон. – Я с места не двинусь, пока не будет все отменено.
– Девочка сама не понимает, что говорит, – продолжал громко дон Пако, не замечая недовольного ропота среди наших соседей. – Выходит, что донья Мария не смеет сама назначать алькальда в Пенья-Орададе, ни взимать угодное ей количество фанег[106] с помола на мельнице в Эррумбларе или дюжину кур в Баэсе, не вправе запретить рыбную ловлю в своей речке, а ее ослам не позволяется пастись на соседнем участке, где можно вволю пощипать травы.
– Сеньор аббат, – раздался чей-то громкий голос, и тяжелая рука придавила плечо наставника, – сядьте и молчите.
– Кабальеро, – сказал другой, – можно узнать, кто вы?
– Я дон Франсиско Хавьер де Хиндама, – учтиво отвечал оробевший старик.
– Я потому спрашиваю, что едва вас увидел и услышал, как враз учуял, что вы ханжа.
– Вы наверняка из братства дураков, – подхватила девушка, сидевшая против дона Пако. – Трещите без умолку, не даете депутатов послушать.
– Хватит, сеньоры, – прикрикнул третий, – тихо! Нечего сюда приходить и сетовать, что ослы не смеют пастись в чужих лугах.
– Он сам осел.
– Соблюдайте порядок и тишину! – крикнул пристав. – Не то именем его величества всех вас выгоню на улицу.
– Здесь нет никакого величества! – сказал дон Пако.
– Кортесы – его величество, сеньор безобразник! – прикрикнул на дона Пако один из «галерников».
– Этот тип из тех, что приходят сюда и рукоплещут, едва заслышав ослиный рев Остоласы.
Видя, что обстановка обостряется, я постарался проложить нам троим путь сквозь толпу, и это вызвало новую волну ропота и недовольства. Одновременно среди депутатов тоже послышались нарекания на шумное поведение трибун. Председатель призвал «галерников» к порядку, и, когда они несколько поутихли, слово взял депутат Тенрейро. Едва священник из Альхесираса начал говорить, как по рядам прокатилась волна смеха, и чем больше напрягал голос оратор, тем сильнее заглушали его трибуны. Невозможно повторить здесь все издевательские выкрики и бранные слова, которые, подобно лавине, обрушились на него. Еще ни один самый незадачливый актер мадридского театра не был так жестоко освистан. Удивительнее всего было то, что слушатели повадились одним и тем же способом откликаться на выступления Тенрейро: стоило ему открыть рот, как суверенный народ тут же поднимал крик. А он пришепетывал, смешно размахивал руками, обрушивал свой олимпийский гнев на толпу, заполнявшую трибуны, с удрученным видом скрещивал на груди руки, морщил лицо и с необыкновенным достоинством изрекал благоглупости, то ратуя за инквизицию, то поддерживая вошедший в моду народный суверенитет, представленный своеобразным собранием священников и партизан. В самом деле, глядя на него, можно было умереть со смеху.
Председатель знал, что заседание, на котором выступает Тенрейро, можно считать потерянным, ибо зрители на хорах поистине не знали удержу; они то и дело вступали в пререкания с депутатом, и часто затевалась такая перепалка, что приходилось очищать зал заседаний от публики.
Так именно и произошло в тот день, когда альхесирасский Цицерон, обратившись к присутствующим на хорах, прокричал, размахивая руками и заикаясь от волнения:
– Вы там, на хорах, нам известно, что все вы подкуплены!
В ответ грянул шквал оскорблений и брани, церковь превратилась в дом умалишенных. Взволнованные депутаты валили друг на друга вину за небывалый скандал; внизу раздались яростные крики, нас называли подлой сволочью, приставы начали выгонять всех на улицу. Оставаться долее стало невозможным. Мы с Пресентасьон попытались выйти, но наткнулись на плотную стену людей, не желавших подчиниться приказу председателя. Кое-кто, впрочем, выбрался на улицу, но шум не стихал, а самое худшее, что в этот момент неожиданно подняли голос сторонники освистанного оратора. Однако народ не сдавался.
– Холопы, святоши!
– Прислужники французов!
– А вы… – Тут последовало словцо, которое читатель может услышать разве что на площади, в кабаке или, наконец, где-нибудь в грязной трущобе.
Но на этом наши злоключения не закончились – дон Пако, ободренный тем, что кто-то встал на защиту бедняги Тенрейро, рискнул вступиться за своего верного друга и собеседника.
– Этих завистников приводит в ярость, что человек говорит им правду в глаза! – воскликнул он.
Не в добрый час открыл дон Пако рот. Над головой его мгновенно вырос лес рук и кулаков. Пресентасьон крикнула:
– Они убьют бедного дона Пако!